— Нет… Не желудок. Это у тебя такое, о чем никому не надо говорить вслух… Особенно — мужчинам..

Ничего ровным счетом Рита не понимала ни в этих, ни в других болезнях — высокая, тоненькая, даже хрупкая, она переболела множеством болезней в раннем детстве, а теперь была совершенно здоровой девушкой, болезни представлялись ей чем-то отвлеченным, таким же, как, например, старость.

Однако она произнесла свой диагноз с необыкновенным значением. Потом подумала: «А вдруг Онежка и в самом деле больна? Вдруг захворает? Умрет?» Засмеялась над собой: «Пустяки! Будем проезжать через какое-нибудь большое село, скажу Лопареву или Рязанцеву, что Онежка нездорова, и пошлю ее в амбулаторию! Сама она этого не сделает — глупая, стеснительная…»

— И потом, — сказала Рита, — если ты скажешь, что нездорова, подумают, что ты ленишься. Отлыниваешь от работы. Уж так устроены все люди — им обязательно нужно кого-нибудь в чем-нибудь подозревать! Они без этого не могут!

Онежка не спала в эту ночь. Ритины слова ее смутили, испугали… Какие-то предчувствия ее тревожили, до самого утра она пыталась их прогнать, говорила себе, что она трусиха, упрекала себя.

А Рита спала спокойно. Она знала, что теперь Онежка приблизится к ней.

И в самом деле, на другой день Онежка все время старалась быть к Рите ближе. Еще бы: Рита одна знала ее тайну!

Снова Рита убедилась в своей необыкновенности. Кажется, она была в ней давным-давно убеждена, а все-таки хотелось узнать об этом снова.

Было такое чувство у Риты, что пора бы уже стать благоразумной — пора, пора! И разыгрывать маленькие хитрости, вроде хитрости с Онежкой, — тоже детское занятие. Но сколько ни старалась — не могла от этого избавиться!

Избавиться, должно быть, и в самом деле было нелегко — это пришло к ней в раннем детстве, она даже знала, когда и как пришло…

Маленькой, не по-детски изящной девочке, любимице матери, отца, всех окружающих ее взрослых, эти взрослые казались таинственно-счастливыми людьми.

Они составляли иной мир. Мир взрослых можно было видеть на каждом шагу, можно было всегда ему подражать, любоваться им, изображать его в играх, можно было даже войти в него и поверить, что ты останешься в нем навсегда.

На самом же деле только казалось так. Взрослые разговаривали с девочкой ласково, весело, иногда — как с равной, но все до тех пор, пока им так хотелось. По первой же своей прихоти они отсылали ее прочь, объясняя, что она — ребенок.

И девочка оставалась совсем одна, одна среди множества людей, потому что сверстницы и сверстники давно уже возненавидели ее за ее взрослость. Она не плакала — она презирала детей, а все ее упреки и слезы обращены были к взрослым. Но взрослым нельзя было даже пожаловаться — так они были жестоки.

Просыпаясь утром в своей кроватке, она говорила:

— Какова погода? Снова — ненастье, снова антициклон! В таком случае я надеваю темное платье, а гулять выйду в плаще! — и верила при этом, что выросла за ночь, а каждый день неизменно разочаровывал, ранил ее.

Свое страстное желание она не облекала еще в слова. Зная множество фраз, которыми говорили между собой взрослые, она ни слова не находила о самой себе, о своих чувствах.

Но если бы она смогла обдумать все, что с нею происходит, к чему она стремится, обдумать и выразить словами, это прозвучало бы, вероятно, так: «Покорять! Удивлять и покорять!»

Она хотела в мир взрослых не только войти, но и удивить, покорить его. Одна только безропотная покорность взрослых тогла бы искупить их вину перед нею.

Конечно, было бы счастьем для нее, для всей ее судьбы, если б в детстве она никого так и не покорила бы, если бы ее маленькое сердечко сначала само покорилось какому-нибудь вихрастому парнишке из пятого или шестого «А» или «Б» класса.

Но случилось иначе.

Шестнадцать лет назад, в день Первого мая, она выступала в детском утреннике. Юные артисты танцевали, декламировали, пели, выступления сопровождались бурной овацией. Не каждой артистической звезде удавалось в жизни снискать такое же неподдельное признание зрителей.

И была среди юных артистов Маргаритка — она выглядывала из-за декораций, дрожала от страха, слезы катились у нее по щекам.

Руководительница придерживала ее за плечо:

— Ну ничего! Ничего, милая! Ты же самая старшая в этом танце, тебе нельзя волноваться!

А может быть, именно потому, что Маргаритка так боялась, зрители так поверили ей, поверили, будто над головой у нее вьется злой ястреб. И когда, дрожа от испуга, взмахивая ручонками, она исполнила коротенький танец и позвала: «Цып-цып-цып! Цып-цып-цып!», а другие девочки, совсем еще малютки, в желтых платьицах и красных туфельках, сбежались к ней на зов, окружили ее тесно-тесно, — зрители восторженно ее приветствовали.

Она же не могла уйти со сцены. Снова, снова танцевала, отгоняла прочь воображаемого ястреба, страшась его и в то же время против него восставая, а созвав своих цыплят, торжествовала. Ей кричали из зала, ей улыбались, для нее одной смеялись и ликовали.

Каждое лицо, которое она видела в рядах, излучало разноцветные круги — тоже для нее, и восторг приходил к ней таким сильным, каким совсем недавно был страх, — еще сильнее…

В ярко-желтом свете электрических ламп она как будто таяла, она стала ощущать сильный, волнующий аромат света, так что спустя уже много лет была убеждена, будто существует «желтый запах», головокружительно сильный, дурманящий.

Ночь после этого не спала. Лежала с открытыми глазами в своей кроватке, а с нею повторялось и повторялось все сначала. Что это было такое, что с ней происходило? Как называется? Названия всему этому она опять не могла дать, лежала в темноте и шептала: «Цып-цып-цып! Цып-цып-цып!»

Если бы тогда она сумела найти слова, она сказала бы этими словами: «Сегодня я покорила взрослых!»

Она не рассуждала таким образом, не умея еще задавать вопросы самой себе и отвечать на эти вопросы, но убеждение в том, что если страстно желаешь, желаешь до страдания, то рано или поздно желание сбудется, — такое убеждение, такую радость своей победы она пережила сполна.

Лишь годы спустя она назвала это словами, сказав себе: «Буду подчинять себе других, ничего больше я так не желаю, ни из-за чего так не живу, как из-за этого желания!»

Она училась хорошо: нужно было завоевать признание учителей.

Отец — инженер-строитель, всегда очень занятый, нервный, и мать — полная вздорная красавица, в прошлом наблюдательница метеорологической станции, не чаяли в ней души и почти всегда были между собой в ссоре, а она ссорила их еще больше.

Ей было и стыдно перед ними до слез, но их так заманчиво-легко было столкнуть друг с другом — глупых взрослых!

Классе в седьмом ее полюбил мальчуган, рыженький, веснушчатый. Он появлялся в школьной ограде, перелезая через забор, — так она велела.

Потом она приказала ему прыгать с этого забора, и он прыгал и вывихнул ногу.

Она горько плакала, казнилась, в воображении обливая слезами веснушки своего героя, но когда герой вернулся в школу, снова велела ему прыгать. Тогда заплакал он, а у нее в тот же миг возникло к нему чувство презрения, даже ненависти.

Позже это желание подчинять никому не приносило столько несчастья, как ей самой. Она томилась, изнывала.

Поступила в горный институт, там были почти одни мальчишки, — она мечтала покорять их. Но когда в студенческом общежитии гремели песни, в разгар веселья нередко тускнела, грусть на нее нападала отчаянная.

Над кем-то ей нужно было проявить свое превосходство, и чтобы это было очевидно для всех, чтобы кто-то — при всех — не спускал с нее глаз, чтобы кто-то если уединялся с ней, так обязательно для того, чтобы изливать ей свою душу.

Достаточно было, чтобы ничего это не было, — и она вся сникала.

С возрастом она хорошела, а ей то и дело казалось, будто детское ее обаяние обладало какими-то необычайными свойствами, теперь утерянными. Главное, его не нужно было скрывать в детстве ни от кого, теперь же у него появился противник. Этим противником были «все».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: