— Полезная скотина, но до чего же несговорчивая! Нет, если пасти, так стадо коров, чем трех коз…
Никто не заставлял Лопарева быть пастухом, однако он неизменно повторял, заметив где-нибудь на взгорке коз, особенно черных:
— Уж пасти, так стадо коров, чем трех дьяволюк!
Он знал множество историй из жизни животных, историй не особенно выдающихся, — о том, как потерялась и потом нашлась в лесу свинья с поросятами или как спутанная на передние ноги лошадь переплыла реку, — но рассказывал эти истории очень интересно и всегда так, что нельзя было заранее предвидеть, чем рассказ кончится.
Пес ушел…
Михаил Михайлович и Рязанцев сидели молча, смотрели на пойменные луга по ту сторону речки Акат, — пышные, разнотравные луга эти когда-то привлекли сюда первых русских поселенцев.
Сразу за поймой и лугами были пологие склоны, повсюду, куда хватал глаз, совершенно одинаковые, до половины покрытые кустарником, а выше — редкими деревьями. В промежутках между деревьями тоже блестел ярко-зеленый, чуть-чуть с сизым травяной ковер.
За светло-зеленым, как бы искусственным, валом поднимались уже настоящие горы, темные, неправильных очертаний, за ними — другие, еще темнее и беспорядочнее, и так, хребет за хребтом, они взгромождались в небо… На самом верху горы были украшены блистающими на солнце снегами…
Тихо, очень тихо было кругом — в горах, в лугах и здесь, в деревне.
Прогудела по тракту машина, сердито и требовательно кликнул женский голос ребятишек, с порывом ветра послышались частые удары топоров: где-то работали плотники.
Всего явственнее был голос телефонистки. Она работала на коммутаторе, и спустя четверть часа Рязанцев знал всех абонентов: сельсовет, колхоз, молочный совхоз, маралосовхоз, райцентр, школа и еще какой-то номер, который телефонистка называла базой.
Иногда она не только соединяла абонентов, но и сама вступала в разговор — в школу звонила несколько раз и требовала, чтобы, когда появится директор, он обязательно пришел в сельсовет; в совхоз сообщила, что из района требуют сводку о ходе сенокоса, в колхозе разыскивала какого-то Степана Ивановича, а разговаривая с маралосовхозом, назвала человека уважительно Алексеем Петровичем, передала ему сводку погоды и просила приехать послезавтра на заседание сельского Совета. Иногда телефонистка называла Алексея Петровича по фамилии — Парамоновым.
Рязанцев прислушивался все внимательнее; когда же телефонистка кончила разговор, вошел в помещение и спросил:
— Вот Парамонов Алексей Петрович — это и есть директор мараловодческого совхоза?
— Он и есть! — кивнула телефонистка, старательно наклеивая большие марки на маленький треугольный конверт. Она была здесь за всех: и принимала почту, и отправляла ее, и работала на коммутаторе.
— Высокий такой, да?
— Куда выше!
— Белый? Немного, кажется, кудрявый?
— Почему это немного? Нормально кудрявый!
Рязанцев снова вышел на крыльцо, встал на ступеньку и облокотился на перила.
— А знаете, Михаил Михайлович, кажется, обнаружился у меня здесь знакомый.
Михаил Михайлович слышал разговор Рязанцева с телефонисткой и ответил:
— Не знаю, знакомы вы с Парамоновым или нет, а я знаком.
— Да… в прошлом году поругались.
— Вот как… Чего же вам было делить?
— Хотел в маральнике побывать… Посмотреть, как на пастбище восстанавливается лиственница. Не пустил. Карантин, еще какие-то законы. Не пустил.
— Ученик мой…
И Рязанцев снова вошел в «главпочтамт», попросил телефонистку соединить его с директором совхоза.
— Маралосовхоз слушает! — прогудел в трубку внушительный и, должно быть, хорошо знающий себе цену бас.
— Вы товарищ Парамонов?
— Кто спрашивает?
Рязанцев назвал себя:
— Помните такого? На курсах встречались.
Бас осел, замолк, потом быстро-быстро и совсем с другой интонацией заговорил:
— Товарищ Рязанцев? Николай Иванович! Что вы! Неужели думаете, я вас забыл?
Потом Рязанцев и Лопарев, стоя на ступеньках крыльца, обсуждали предстоящую встречу и ждали машину из мараловодческого совхоза, которую Парамонов обещал прислать за ними.
Лопарев твердил:
— Поедем, но я поругаюсь. Уж это точно. Еще — проберусь в маральник, спилю там две-три лиственницы!
— Это зачем?
— Узнаю возраст самых молодых деревьев и было ли возобновление после закладки маральника. Так вы говорите, учили его?
— Было такое. На курсах.
— Его бы в армии учить Рядовым. У сверхсрочного старшины. Вот вышел бы порядочек — железобетонный!
Рязанцев усмехнулся, Михмих встал ступенькой выше, руки засунул в карманы.
— С закрытыми глазами скажу — учился он посредственно. Так?
— Что ж из того?
— Курсанты его не любили. Так?..
— Может быть…
— Преподаватели тоже.
— Как сказать…
— Чего тут говорить, разве что один вы ему только и потрафляли…
— Не то слово…
— Покровительствовали…
— Вы так думаете?
— И думать нечего: ясно!
— Знаете, дорогой Михмих, должно быть, всех люден, независимо ог профессий, можно разделить на педагогов и непедагогов…
— Тоже ясно, — кивнул Михмих, вынул одну руку из кармана и показал на Рязанцева: — Педагог! — Потом себя ткнул в грудь: — Непедагог!
Тут подбежал «козлик», лихо развернулся, уткнувшись в пыльный хвост, который сам волочил за собою, и чернобровый солидный шофер спросил:
— Товарищ Рязанцев который будете? Николай Иванович?
— Я буду. А едем мы вместе.
— Будьте добреньки — Алексей Петрович ждут! Садитесь! Гора с горой — ни-ни, а человеку с человеком выпадают перекрестки. Жмут вроде все на полную скорость кто куда, на спидометры — ноль внимания, тем более они всегда в неисправности, по сторонам не оглядываются. Думаешь, где тут встретиться?! Нет, гляди, через жизненные годы и вдруг — встреча…
Рязанцев подтвердил:
— Встреча…
Покуда машина бежала долиной речки Акат, а потом свернула вправо и поползла вверх между двумя отрогами, Рязанцев вспомнил светлую аудиторию с кафедрой у самого окна, с желтой доской на стене. Он, Рязанцев, стоит за кафедрой, совсем еще молодой, а слушатели в аудитории почти все старше его годами… Курсы директоров и главных агрономов совхозов. Они слушают его, слушают так внимательно, что от этого внимания становится жутко, немного кружится голова, и от этого же он начинает говорить горячо, находить какие-то неожиданные для себя слова, какие-то сравнения. Внимание слушателей больше, а он — больше увлекается…
После лекции, когда курсанты подходят к нему, он плохо понимает их. Они благодарят, не знают, что сами учили его и с первой до последней из девяноста минут лекции он сдавал им экзамен…
А в глубине аудитории, среди его слушателей, помнится, было лицо с грубоватыми, но правильными чертами, не полное и не сухощавое, с тем бело-розовым оттенком, которым в человеке цветет здоровье.
С этого лица всегда смотрели очень внимательные глаза, но внимательность их неизменно была какой-то трудной, тяжелой.
Когда аудитория улыбалась множеством глаз, эти все еще продолжали смотреть очень серьезно и часто-часто мигали большими желтыми ресницами; когда же аудитория снова чутко настораживалась, карие глаза под желтыми ресницами начинали вдруг улыбаться…
Иногда Рязанцев прерывал объяснение и спрашивал:
— Понятно, товарищ Парамонов?
Тогда с пятого или шестого ряда быстро, по-солдатски, поднималась крутая в плечах фигура в блестящей тужурке с застежкой «молния». Человек, глядя в упор, очень громко и четко говорил:
— Не совсем понятно, товарищ преподаватель! Совсем непонятно!
Рязанцев объяснял снова, и тут была небольшая хитрость: можно было повторить все то, что, ему казалось, он объяснил не совсем ясно, повторить новыми и только что пришедшими к нему словами. Иногда же он поступал иначе: угадывал на чьем-то лице нетерпение, досаду и этого нетерпеливого слушателя просил объяснить Парамонову суть дела. И потому, что аудитория, едва лишь узнав что-то новое, сама уже участвовала в объяснении этого нового, — она радовалась, она возбуждалась, и возникала та связь между лектором и слушателями, которая так была ему нужна. Случалось и по-дру-гому — Рязанцев с кафедры посматривал на Парамонова… Раз, другой, третий… В ответ на эти взгляды Парамонов делал едва заметный короткий жест рукой, как бы толкающий лектора вперед. Значит, не следует сомневаться — все понятно Парамонову, все понятно всем.