— Ваше высокоблагородие меня толкнули-с маленько, — сказал тот, стряхивая с шинели снег и недобро поглядывая на нашего героя.
— Пьян ты? — спросил, смеясь, Слепцов. — Ступай на место!
Жандарм заковылял к своей кибитке. Золотая соломинка пересекала его спину.
Первое время они ехали молча.
Подпоручик, бывший свидетелем странной сцены, разыгравшейся перед ним, изредка взглядывал на Авросимова; ротмистр, вспомнив о дорожных фантазиях нашего героя, вдруг поник лицом, глаза его сделались печальны и настороженны, счастливое выражение исчезло.
Что же касается нашего героя, то он попросту спал или делал вид, что спит, во всяком случае, глаза его были закрыты, голова откинута, а щеки терялись в густом приподнятом воротнике.
И все-таки он не спал, а, полный случившимся, заново все это переживал и изредка поглядывал синим своим торопливым глазом на бедного подпоручика, лишенного даже права постоять за себя.
Тут перед нашим героем возникла давняя сцена в злополучном флигеле, когда прекрасные его, Авросимова, друзья и Сереженька, покойный ныне, допытывались у капитана, как же это он смел даму оскорбить, хотя он никакой дамы (вот крест святой) не оскорблял, а посему дергался в разные стороны, не спуская взора с желтой ладони Бутурлина. И вот, вспомнив эту историю, наш герой, конечно, мог преспокойно двинуть псу по его напрягшейся шее, а после спрашивать, что, мол, случилось, и полезть обратно в кибитку, недоуменно пожимая плечами, то есть он так и поступил, да удар был слишком вял (вот жалость!), так, толчок какой-то.
— Простите, господин подпоручик, — вдруг сказал ротмистр, — я вынужден был приказать унтеру занять мое место на время стоянки, хотя сие вовсе не указывает на мое к вам недоверие, а просто инструкция…
— Да уж пожалуйста, — откликнулся Заикин, не поворачивая головы, поступайте как знаете, сударь.
— Но вы не должны на меня быть в претензии, ей-богу… Давайте-ка обо всем забудем, а попросим господина Авросимова продолжить свои фантазии, а там, глядишь, и моя Колупановка вывернется.
— Эээ, — сказал Авросимов, — я и придумать больше ничего не могу. Ведь вот как стройно все получалось, а тут не могу, да и только. А вы, господин ротмистр, стало быть, и мне не доверяете, ежели считаете долгом своим жандарма…
— Да что вы, Господь с вами, — обиделся Слепцов. — Но видите ли, какая штука. Ежели, предположим, преступнику вздумается бежать и он, ваш пистолет отобрав, вам же его в лоб и уставит, вы ведь, милостивый государь, руки вскинете, и все тут, верно?
— А жандарм? — усмехнулся наш герой.
— А жандарм, сударь, при исполнении служебных обязанностей и рук подымать не смеет, а ежели и поднимет, так чтобы на преступника накинуться…
В этом ответе ротмистра было ровно столько резону, чтобы не возражать, а только глянуть краем глаза на подпоручика, которого так открыто именовали преступником.
Ах, милостивый государь, мы всегда беспомощны, когда правы, ибо неправота лихорадочно обзаводится доказательствами, и она тут же все это вывалит вам, и вы отступите, ибо она свое дело знает, а правота об том не заботится: мол, ежели я правота, так и без всего всем ясно, что я правота. Вот так.
Наконец, как снова поменяли лошадей, и уже другой, молоденький жандарм насиделся в кибитке вместо унтера Кузьмина, они снова тронулись. Авросимов почувствовал, что голод его истерзает и холод замучает, а каково-то подпоручику в его шинелишке?
Ротмистр словно услыхал его размышления, а может, и его проняло холодом да голодом, но он первым нарушил длительное молчание и сказал подпоручику:
— Вы простите, сударь, что я так долго не распоряжаюсь покормить вас. Ежели на пути — так мы время потеряем, а уж доберемся до Колупановки, там вам будет все, чего ни пожелаете, ей-богу.
— Да я уж терплю, — улыбнулся Заикин, — мне другого исхода теперь нет.
Поверите ли, как это ужасно, когда человек улыбается, произнося горькие слова!
И наш герой об этом же подумал, и снова волна сочувствия к подпоручику и расположения к ротмистру окатила его.
"А ведь он мог бы и не извиняться, — подумал Авросимов, — а он вот извиняется".
Так они ехали. День, как это говорится, миновал, и веселое да недолгое северное солнце закатилось, только краешек его багровый еще маячил над лесом, отчего сосны да ели протянули длинные тени, синие и неподвижные. И вот тогда, когда мучения голода и молчания и всяких мыслей достигли уже предела, кибитка скользнула в лес, вынырнула затем и перед путниками открылась восхитительная картина. Тракт серебрящейся змеей уходил вниз, к застывшей реке, за которой снова начинался взгорок. На том взгорке, в зимнем саду, расположилась белая усадьба, и восемь колонн отчетливо вырисовывались в сумерках, а за усадьбой, за садом, тянулась Колупановка, переваливаясь с пригорка на пригорок, будто старая баба с коромыслом.
Вожделенные тепло и сытость были теперь рукой подать, но смутное ощущение тревоги, уже знакомое, пропавшее было на солнышке, снова шевельнулось в душе нашего героя.
— Господа, — сказал ротмистр Слепцов, — мне, господа, очень по душе пришлись ваши фантазии, — и он кивнул нашему герою. — Давайте же сделаем вид, что нет перед нами этой печальной цели, что мы просто завернули сюда для отдыха и все мы равны.
— Мне все равно, — не поднимая головы, отозвался подпоручик. — Поступайте, как сочтете нужным.
— Вот и славно, — обрадовался Слепцов. — Я жандармов отправлю в деревню, чтобы они нам глаз не мозолили, да велю им молчать обо всем. Мы славно отдохнем, господа.
Будто услыхав слова об отдыхе, кибитка ринулась с пригорка, пересекла реку по синему льду и заскрипела по садовой аллее. Вот и усадьба. Вот и крыльцо под снегом. И точно: молчаливая дворня застыла на том крыльце. Кибитка остановилась. Ротмистр распахнул дверцы. Его радостно заприветствовали, и это разлило по всему телу нашего героя умиротворение и предвестье покоя.
Повсему дом этот был построен недавно, всего в конце прошлого века, но как-то быстро обветшал; видимо, сырость и ветры, дующие на взгорке, решительно творили свое дело, так что колонны облупились, а в широких и гостеприимных сенях паркет кое-где вздыбился и отстал, так что руке доброго и неумелого деревенского мастера пришлось там и сям оставить следы своего мастерства в виде желтых сосновых заплат, прочных, но грубых.
Правда, этого никто толком и не замечал из приехавших, ибо челядь так искренне радовалась приезду барина, а путники так сильно продрогли и оголодали, что обволокшее их тепло и пробивающиеся с кухни нехитрые и здоровые ароматы приятно закружили головы.
— А вот и Дуняша, — громко провозгласил ротмистр, — хозяйка сего гнезда, и указал рукой на черноглазую вострушку, которая, вспыхнув вся от радости и смущения, загородилась концом белого платка.
— Милости просим, — пропела она из-за этого своего прикрытия.
— А что, Дуняша, чем ты нас побалуешь? — спросил ротмистр, скидывая шинель и знаком приглашая попутчиков последовать его примеру.
— Чем же вас баловать, свет вы наш? — пропела Дуняша, уже не таясь.
Авросимов глянул на подпоручика. Тот стоял в стороне, уже без шинели, и, если бы не небритые щеки, можно было бы подумать, что он и впрямь прикатил сюда в гости, а завтра, на заре, помчится обратно к Настеньке своей или еще к кому, ибо у всякого есть к кому торопиться.
— Будто ты и не знаешь, чего я люблю, — засмеялся ротмистр. — И гостям моим будет любопытно.
И тут она опустила глаза.
"Эге!" — подумал наш герой, любуясь девушкой.
— Идемте, господа, — пригласил ротмистр, и процессия тронулась.
Вечер выдался особенный, надо вам сказать. В тесной, но гостеприимной столовой круглый стол встретил путников уже припасенной на нем семьей графинов и графинчиков, поигрывающих отраженным светом свечей, хитросплетением граней и тонов от белого до темно-вишневого.
Старые и позабытые вниманием кресла были удобны и мягки, даже легкий скрип не нарушал уюта, а, напротив, добавлял к нему нечто, подобное песенке сверчка.