— Экий великан, — сказал Татищев, прищелкнув языком. — Рука-то не устала скрести? Небось отсидел мягкие-то места, а?.. Злодея боишься?
— Нет, не боюсь, — выдавил Авросимов, не понимая направления беседы. — Я, ваше сиятельство, рад послужить государю.
— Вот как? — удивился граф, продолжая стоять на одной ноге и улыбаясь доброжелательно. — Это похвально, сударь ты мой, похвально. А не произвел ли на тебя Пестель симпатии? Он ведь человек весьма умный… А? — граф засмеялся, видя смятение в нашем герое. — Он ведь многих умников соблазнил, не тебе чета. А?.. Каков он тебе показался?
Авросимову смех военного министра разрывал душу своей неопределенностью. Намекает ли на что? Или недоволен чем?..
— Жалко Пестеля, — вдруг сказал граф, перестав улыбаться. — Хороший был командир. Что же его с толку сбило, как думаешь?
— Не знаю, ваше сиятельство, — пробормотал Авросимов, — должно, бес его обуял…
— Бес? — рассердился граф. — А небось встреться он с тобой месяц назад да посули он тебе рай земной, так ты за ним кинулся бы небось с радостью. А?
— Нет, ваше сиятельство, — сказал Авросимов, тайно мучаясь, — мне его посулы — пустое место. Я свой долг знаю. Мне его посулы…
— Ладно, ступай, — проворчал Татищев и ввалился в карету.
Авросимов вышел за ворота крепости, и Петербург померк. На Неве громоздился лед.
"Не зря матушка слезы лила, — удрученно подумал наш герой, прикрываясь от пронзительного морозного ветра, — что-то все вокруг меня совершается, а понять нельзя. Беда какая".
И в самом деле, милостивый государь, посудите сами: когда на вас, баловня тишины уездной и благорасположения окружающих, не обремененного государственными заботами и в простоте душевной помышляющего о маленьком своем счастье без всякого там тщеславия и прочих иных чудачеств, вдруг сваливается тяжесть, недоступная вашему разуму и душе; когда на протяжении целой недели вы погружаетесь в разгул чужих страстей, намеков, недомолвок, тонкостей таких, что не приведи господь; когда сам военный министр, а не какой-нибудь уездный дворянский предводитель вам вопросы задает и нагоняет тумана: когда на ваших глазах цареубийце кресло предлагают — ну как вам с вашим-то ясным взором, и простотой, и неискушенностью не ужаснуться да не впасть в меланхолию?
И так-то вот мучаясь, начинаете вы понимать, каково это быть у государственного кормила, чувствуя в сердце одно, а совершая другое, хотя все ради пользы отечества. И так это все тонко, хитро и недоступно, что греховными, а не просто смешными кажутся вам уездные ваши мечтания: мол, мне бы министром, я бы уж все поворотил наилучшим образом. Где уж там! И не зря, не зря ваша матушка слезы лила, предчувствуя — каково это в Петербурге не сладко в чинах ходить, коли нет на то Божьего изволения.
Так в расстроенных чувствах, в тревоге и в смятении шествовал наш герой по Васильевскому острову, но едва дошел до места, где Большой проспект смыкается с Первою линией, как словно из-под земли, из крутящегося снега и мрака вдруг вырвалась карета шестеркой и остановилась перегородив Авросимову дальнейший путь; и не успел он, как говорится, охнуть, из кареты показалось знакомое обрюзгшее лицо графа Татищева, и военный министр сказал, улыбнувшись одними губами:
— Что это, сударь мой, пешком топаешь, ровно мужик? Так и замерзнуть недолго. Ишь разыгралась, — и он поглядел на черное небо. — А? Что скажешь?
— Не замерзну, ваше сиятельство, — широко разевая от страха рот, сказал Авросимов. — Я мороза не боюсь.
— Молодой ты какой да рыжий да ничего не боишься, — сказал граф непонятно к чему. — У тебя друзья-то тоже небось молодые? Тоже небось всё на свой лад переворотить намереваются? А?
— У меня здесь и друзей-то нету, — не в себе промолвил Авросимов, — упаси бог…
— Что ж так? — усмехнулся военный министр. — Без друзей и не решить ничего… Вот Пестель с друзьями новые законы вздумал издать, крестьян освободить. Резонно? Что скажешь?..
— Нельзя этого делать, — выдавил Авросимов, переставая хоть что-нибудь понимать. — Нельзя… Так уж определено, что нельзя.
— Глуп ты, однако, — рассердился граф. — В государственных вопросах должно рассуждать исходя из блага отечества, а для сего голову надо иметь… А у Пестеля государственная голова! — почти крикнул он. — И ты, сударь, пошел бы за ним, помани он тебя…
— Да нет же, ваше сиятельство, — почти плача, возразил наш герой. — Вот уж нет…
Тут граф засмеялся:
— Эк тебя трясет. Уж не к девице какой пробирался? А?
— От внезапности встречи, ваше сиятельство…
— Врешь, — хмыкнул граф, — в женском обществе покоя ищешь… А к Пестелю, я замечаю, у тебя симпатии…. Размышляешь, что да как… Да?
— Никак нет, — выдохнул Авросимов с ужасом.
— А отчего же нет? Это даже странно. Вот ежели бы ты сказал, что, мол, симпатию имею, но подавляю, мол, я бы тебе поверил.
— Я государю привержен, — заплакал Авросимов.
— Государю, — передразнил граф. — Государь есть идея. А в сердце у тебя что?
— Государь…
— Государь, — снова передразнил Татищев. — А сам к женщине спешишь.
— Никак нет, — заторопился Авросимов, а сам подумал: "Да как же это нет, когда именно да?" — и вспомнил давешнюю незнакомку.
— Ну ладно, ступай, — сказал граф сердито и полез в карету, захлопнул дверцу, но тут же высунулся, протянул Авросимову руку.
— Возьми-ка вот.
— Что это? — не понял наш герой.
— Возьми, возьми, — сказал граф по-простецки, но в то же время несколько таинственно, и что-то скользкое шлепнулось в подставленную Авросимовым ладонь.
— Благодарю покорно, ваше сиятельство, — пролепетал он, а сам подумал: "Уж не орден ли?"
Граф засмеялся. Кучер взмахнул кнутом. Экипаж скрылся.
Авросимов кинулся к ближайшему фонарю и раскрыл ладонь. Маленький красный бесенок с черными рожками стоял подбоченясь и глядел на него голубыми пронзительными глазами. Затем он вытянул вперед свою красную ручку и сказал, обращаясь неведомо к кому:
— Господа, не сочтите меня чрезмерно привередливым, но этакого подвоха от их сиятельства я никак не ждал-с…
Наш герой в ужасе тряхнул ладонь, сгреб снегу и потер руки. Наваждение исчезло.
Впрочем, и это бы ничего, но дома Ерофеич поведал, что в его, Авросимова, отсутствие наведывалась дама, барина спрашивала, ожидать отказалась, назвалась непонятно.
— Какая еще дама? — простонал Авросимов, валясь в чем был на кровать.
— Знатная, — сказал Ерофеич. — Два жеребца на месте не стоят.
Но образ прекрасной незнакомки померк в сознании Авросимова под тяжестью иных событий, померк, наподобие сумеречного Петербурга. Вертя на подушке голову, он пытался унять дрожь в челюстях и причитал:
— Цареубийца проклятый, сатана! Каторга по тебе плачет! Беда какая… Зачем, зачем это мне, господи!..
Ерофеич, видя, как дитя страдает, кинулся в кухню стремглав.
А наш герой был, что называется, при последнем издыхании от страха и сумбура в голове, но, на его счастье, Ерофеич внес в комнату и поставил на стол дымящуюся тарелку щей с бараниной, и сытный аромат заставил Авросимова вздрогнуть и открыть глаза, ибо хотя и был он натурой чувствительной и по тем временам тонкой, однако молодость и здоровье делали свое дело, а пустой желудок отказывался ждать.
Кое-как переодевшись с помощью Ерофеича, Авросимов уселся к столу, испытывая естественное нетерпение, а тут еще, как сквозь туман, различил пузатую рюмку с крепкой домашней наливкой и, заткнув за воротник салфетку, опрокинул наливку одним махом.
— Может, огурчиков солененьких? — спросил Ерофеич.
— Давай, давай, — сказал наш герой, обжигаясь щами.
Ел он торопливо, но пища пока не производила своего благотворного влияния, и Авросимов не ощущал приятной расслабленности в теле, а, напротив, с каким-то ожесточением представлял себя рядом с военным министром, и как он, Авросимов, стоит, вытянув руки по швам, и как говорит жалкие слова, вместо того чтобы толково все разъяснить о себе и свое мнение относительно графского любопытства; то вдруг круглое лицо Пестеля, бледное и напряженное, появлялось перед ним, словно из пара, вьющегося над щами, и Авросимов пытался увязать его злодейство с тем, что граф Татищев понимает об этом.