На второй день Роуленд попросил не посылать его больше в барак. — Там худо, — пояснил он. — Там как в аду…
— Трусишь? — спросил Уэсселс.
— Нет, только они стали отчаянные, господин капитан. Они как сумасшедшие, и мне кажется, у них есть оружие.
— Ты сам сумасшедший, — сказал Уэсселс. — Откуда у них может быть оружие?
— Не знаю, — может быть, они разобрали несколько карабинов, и женщины спрятали их на себе перед тем, как сдаться вам в плен. Может быть, женщины припрятали и револьверы. У них, по крайней мере, пять ружей, вот что я думаю.
— Ты сумасшедший, — повторил Уэсселс. — Сумасшедший и трус.
— Ну хорошо, я пойду туда, — нехотя согласился Роуленд. — Пойду. Но там сущий ад. Они не сдадутся и не поедут обратно. Они умрут здесь, вот увидите.
Лейтенант Аллен просил Уэсселса сделать что-нибудь для шайенских детей. — Малыши, — сказал он, — уже умирали с голоду, когда мы их привезли сюда. Я не критикую ваших мероприятий, капитан. Вы здесь начальник, и ваше дело решать.
— Я готов накормить всех, — сказал Уэсселс, — это зависит только от них.
— Что может зависеть от детей?
— Индейцы… — начал Уэсселс.
— Бог ты мой, сэр, индейцы — тоже люди! Нельзя морить голодом маленьких детей и оправдывать это тем, что они индейцы.
— Я попрошу вас, лейтенант, не соваться не в свое дело, — сказал Уэсселс. Однако мысль о детях, на которую его навели, обеспокоила капитана, и он заявил Роуленду, что детям разрешается покинуть барак. — Скажи им, пусть пришлют детей, — сказал он. — Мы накормим их и присмотрим за ними.
Но Роуленд вышел из барака бледный и, покачав головой, повторил, что там сущий ад.
— Они не хотят выпустить детей?
— Они говорят, что умрут все вместе. Они просто сидят и смотрят на меня. А там такой холод, такой холод! Они сидят все в куче, жмутся друг к другу, чтобы было потеплее, и смотрят на меня.
Термометр показывал шесть градусов ниже нуля.
— Завтра они сдадутся, — сказал Уэсселс.
Но на другой день шайены начали петь свои предсмертные песни. Уже и тогда было неладно, когда длинный мрачный барак стоял молчаливой могилой, зловещим тихим склепом, укрывающим душу и тело людей. Теперь оттуда неслись скорбные причитания, и холодный ветер разносил их по всему форту. У индейцев была флейта, и, время от времени, ее заунывные звуки вторили протяжным песням. Это был первобытный реквием обреченного на истребление народа.
Все это удручающе действовало на гарнизон. Кавалеристы далеко обходили барак, даже избегали смотреть на него. Каждая улыбка, кривившая лица солдат, стала мучительной гримасой; никто не смеялся. И что было еще более тревожным признаком — они почти перестали драться. Они были угрюмы, злы, молчаливы, и какой-то смутный страх вкрался в их жизнь. Все насторожились, чего-то ждали, нервничали.
Даже Уэсселс начал понимать, что достаточно искры, и в этом глухом, уединенном гарнизоне начнется анархия.
В офицерской столовой разговор то и дело обрывался. Один спросит что-нибудь, другой ответит — или не ответит, и вопрос повисал в воздухе среди напряженной тишины; офицеры снова прислушивались.
Потом опять принимались за еду, и, наконец, кто-нибудь говорил:
— Долго они будут там завывать?
— Долго ли?
И другой отвечал:
— Они поют предсмертные песни только, когда знают, что умрут.
— А ну вас, молчите!
И все-таки они прислушивались, и вымученные разговоры звучали пусто, бессмысленно.
— Будет снег…
— Похоже, что будет…
— Ветер с севера…
— Как сказать. По-моему, для снега слишком холодно.
— Это еще неизвестно. Я видел, как снег шел и при более сильном морозе.
— Холоднее, чем сейчас, здесь почти не бывает.
— Как бы не так!
Даже бесчувственные нервы Уэсселса, и те начали сдавать; до сих пор он был центром для всего форта, его твердым, хотя и бездарным руководителем; теперь он обнаруживал признаки смущения и растерянности. После двух дней похоронного пения Уэсселс не выдержал и решил так или иначе покончить с этим делом. Он разыскал Роуленда и заявил ему:
— Ты опять пойдешь туда, понял?
Метис отрицательно покачал головой.
— Ты пойдешь, хотя бы мне пришлось загнать тебя туда пинками.
— Я оттуда не выйду живым, — пробормотал Роуленд.
— А ну тебя к чорту, ничего с тобой не случится! Ты получаешь армейское жалование, армейский паек и неделями лодырничаешь. Ты пойдешь туда сейчас же и уговоришь вождей придти с тобой на совет.
— У них ружья, — возразил Роуленд.
— А хоть бы и пушки — знать ничего не хочу! Ты пойдешь туда и приведешь вождей.
В конце концов, Роуленд отправился в барак. Впоследствии Уэсселс узнал, что увидел там переводчик: умирающих людей, сбившихся в кучу на ледяном полу, посмертные маски вместо лиц, детей со вздутыми животами и высохшими конечностями, женщин, чьи округлые тела съежились и обвисли как мешки с костями, стариков, юношей, жен, матерей и отцов, сестер и братьев — и все они ждали смерти в невыразимых муках холода, — поруганное угасающее племя некогда гордого и счастливого народа.
Роуленд вышел из барака с тремя вождями, на этот раз без Тупого Ножа; кроме тех, которые в прошлое свидание сопровождали старого вождя, был еще один. Роуленд, ухмыляясь, несмотря на пережитый им в бараке ужас, перечислил их Уэсселсу: — Дикий Кабан, Старый Ворон, Сильная Левая Рука — великие вожди с глупыми именами, — во всем мире нет таких глупых имен, как у индейцев, но все-таки великие вожди.
— Они не дали Тупому Ножу выйти, — продолжал Роуленд. — Он глава племени, он как отец у них. Они удержали его в бараке потому, что хотят глядеть на него, когда будут умирать.
— Ты им сказал про совет?
Роуленд пожал плечами. — Они уверены, что эти вожди уже не вернутся. Они со всеми обнялись и простились. Они так теперь думают.
Уэсселс принял вождей в своем кабинете, сидя в старой качалке, попыхивая сигарой и стараясь придать своему лицу и голосу выражение беспристрастной справедливости. Три жутких дрожащих призрака стояли перед ним, все еще, несмотря на лохмотья, сохраняя гордую осанку, но для трезвого ума это были только жалкие тени. Тут же был и Врум с двумя кавалеристами. Врум нюхал носовой платок, намоченный в анисе.
Уэсселс, сразу приступая к делу, сказал: — Вот видите, к чему привело ваше упрямство. Теперь вы узнали, что подчиняться закону очень хорошо. В моем сердце нет ненависти. Возвращайтесь к вашим людям и скажите им, чтобы они вышли и готовились к отъезду на юг. Тогда я накормлю их.
Ужас и изумление прозвучали в голосе Роуленда, когда он перевел ответ: — Они никогда не поедут на юг. Вы можете убить их, вот и все… — Метис словно пытался проникнуть в душу своих предков и разгадать тайну безрассудной верности тому, что белые называют свободой.
Стиснув зубами сигару, Уэсселс проговорил ровным голосом, обращаясь к кавалеристам: — Заковать их в кандалы.
Шайены не пошевельнулись, они не поняли слов капитана и глядели на него без надежды, без любопытства, и лица их не выражали ничего, кроме древней, суровой гордости.
Солдаты шагнули назад и, подняв ружья, навели дула на вождей. Роуленд отпрянул в сторону, Врум расстегнул кобуру.
— Скажи им, что они арестованы, — резко сказал Уэсселс.
Роуленд начал говорить, но вожди уже поняли, что происходит. Один из них, великан с длинным шрамом через все лицо, выхватил из-под лохмотьев нож. Другой бросился на одного из кавалеристов, но тот, подняв карабин, оглушил его ударом по голове. В тот же миг великан с ножом, испустив боевой клич на своем языке, прыгнул на второго кавалериста. Солдат отступил, не решаясь стрелять в клубок переплетенных тел, мечущихся по комнате. Он стал отбиваться от ножа рукой и получил несколько глубоких ран; но тут Врум очутился позади индейца и стал молотить его по голове длинным стволом своего кольта. Уэсселс выхватил револьвер, навел его было на третьего вождя, но между ними был Врум и кавалеристы. Когда индеец, которого бил Врум, упал с разбитой головой, обливаясь кровью, Уэсселс, улучив минуту, выстрелил в другого вождя.