У человека, достаточно долго пробывшего на фронте, развивается особое чутье, предупреждающее его об опасности. Оно похоже на инстинкт боксера, который увертывается от удара, прежде чем этот удар нанесен противником.
Когда грохот гусениц донесся до солдат, никто не говорил им, да и не было никого, кто мог бы им сказать, что немецкая танковая колонна движется по той самой дороге, которую они только что пересекли с такой осторожностью.
Это была одна из тех подвижных танковых колонн, которыми немцы пробили словно пунктиром всю линию фронта и с помощью которых они углубляли прорыв. Взвод Фулбрайта был просто камешком на их пути; он неосмотрительно вырвался вперед, введенный в заблуждение тишиной ночи. А будь это пятью минутами раньше, или пятью минутами позже, их дороги никогда не скрестились бы.
Лейтенант Фулбрайт обдумывал и это, и многое другое. Он надеялся, впрочем очень недолго, что его маленький отряд ускользнет от внимания немецких танков, что темнота и туман укроют его солдат.
Но немцы их увидели. Маневрируя вокруг отряда, они отрезали его с трех сторон и начали обстреливать, без разбора поливая землю смертоносным дождем пулеметных очередей…
Капрал Клей видел, как немецкая пехота окружает со всех сторон его, Черелли, Шийла и еще нескольких солдат, оставшихся от всего взвода. Пехота, должно быть, ехала на полугусеничных машинах за немецкими танками. Немцы стреляли и подходили ближе, стреляли и подходили ближе. Капралу Клею хотелось жить. В эту минуту в нем звучал всепобеждающий голос: «Нет, нет, нет! это не конец, это не может быть конец, не здесь, не так, не теперь». Он оглянулся, ища кого-нибудь старше себя чином, кто мог бы приказывать. Если бы кто-нибудь приказал ему: «Стреляй! Дерись!», он бы стрелял и дрался, потому что был неплохой солдат, но он привык, чтобы им командовали. Но некому было приказывать, и только внутренний голос кричал ему, что лучше жить какой угодно жизнью, чем удариться о землю, об эти борозды, камни и мертвые тела, о снег, потемневший от грязи, крови, — и больше не встать.
Капрал Клей бросил свой автомат и поднял руки вверх. И другие солдаты из взвода лейтенанта Фулбрайта, те, что остались живы, тоже бросили оружие и подняли руки вверх.
Фарриш был на фронте.
Солдаты ненавидели его. Они знали, что он погонит их вперед. При нем придется итти днем и ночью; ни отдохнуть, ни присесть, ни вытянуть ноги. Леса начинали гореть, горы рушились вокруг, а люди у орудий все стреляли, пока не валились с ног; нервы у них были натянуты до предела.
Фарриш был похож на большую зловещую птицу: там, где он появлялся, смерть косила людей. Солдаты желали ему гибели, но пуля не брала его.
Медленно, медленно Фарриш продвигался на север. Нельзя было сказать, что положение на фронте изменилось. Немцы по-прежнему продвигались на запад, бросая свежие части на укрепление своего клина и углубяя его. Небо все еще было покрыто тучами, авиация оставалась прикованной к земле, и вся армия, как слепой, искала дорогу ощупью, падая и поднимаясь для того только, чтобы снова упасть.
Но и немцы далеко не достигли своей цели. Они еще не взяли Антверпена. Бронетанковые острия клина кое-где дошли до реки Маас, но нигде не закрепились, и американцы взрывали свои склады горючего, а с ними вместе погибли заветные мечты маршала Клемм-Боровского.
Фарриш побывал и в третьей роте. От нее осталось не больше половины. Кто-то из солдат сказал: — Ну его к чорту. Я ни для кого вставать не собираюсь, и для него тоже.
Фарриш и не просил никого встать.
Он прислонился к стволу дерева и носком сапога рисовал узоры на снегу.
— Я знаю, каково вам, — сказал он. — Я и сам устал, чорт возьми. Хуже этого с нами никогда не бывало. Если мы не продвинемся вперед, нам не сдобровать. Если мы отступим, нам тоже не сдобровать. Имейте в виду, исход войны решается именно здесь, сейчас. Мы должны итти вперед. Вот как обстоит дело.
Несколько позже Трои сказал ему: — Сэр, вы требуете больше, чем люди могут сделать!
— Я не спрашивал вашего мнения, капитан Трои!
Но Трои не склонен был уступать: — Сэр, я его все-таки выскажу. Это мои люди. Это не только цифры.
Фарриш посмотрел на него и усмехнулся. У него были удивительные зубы: блестящие, белые. Трою сильно хотелось выбить их кулаком.
— Это мои люди, — сказал Фарриш, — они все мои. И прошу вас не забывать этого.
В тот вечер они снова пошли в атаку, и их снова задержали.
Крэбтриз вернулся с радиостанции. Он попал под обстрел: снаряды ложились в нескольких сотнях шагов от того места, где он стоял, и теперь по его смазливому лицу было видно, до какой степени он потрясен. Он сказал Люмису: — Это было похоже на огонь снайперов, вот когда мы входили в Париж, только гораздо сильнее, гораздо больше… — Он опустился на стул и хотел затянуть пояс на своей тонкой талии, но пряжка соскочила и он так и не затянулся.
— Почему вы молчите?
— А что мне говорить? — спросил Люмис.
— Сколько времени это продолжится? Капитан пожал плечами. — Отвяжитесь от меня!
— Надо же мне с кем-нибудь поговорить!
— Зачем?
— Не знаю… Такое делается. Я чувствую себя как в западне. Не для этого я сюда ехал.
— И другие не для этого ехали.
— Там, на радиостанции все занимались своим делом, даже штатские… А я не мог. Я заперся в уборной, — но пришлось выйти; я боялся, что снаряд попадет в нее, пока я там сижу…
— И хорошая там уборная? — сказал Люмис.
Крэбтриз взглянул на него исподлобья. — Сукин сын… — сказал он и вышел.
Он долго шагал по пустым коридорам и наконец заглянул в комнату, где висели карты. Перед одной из карт стоял Иетс и пристально разглядывал ее. Линия фронта имела такой вид, словно на ней развилась подагрическая шишка, безобразная, огромная, и не требовалось сильного воображения, чтобы представить себе, сколько крови и муки она вобрала в себя.
Крэбтриз подошел к Иетсу.
— Что вы об этом думаете?
Иетс с первого взгляда понял, что творится с Крэбтриэом. Но он нисколько ему не сочувствовал. Другое дело Абрамеску, тому он постарался бы помочь, но не Крэбтризу, прихлебателю Люмиса, — этот, даже когда все шло хорошо, не стоил бумаги, на которой было напечатано его личное дело.
— Думаю, что все кончится благополучно, — равнодушным тоном сказал Иетс. — Сто первая дивизия еще держится под Бастонью. Она отрезана.
— Нас тоже могут отрезать…
— Как там на радиостанции?
— Отчаянное положение, — сказал Крэбтриз.
— А что такое? Немцы атакуют?
— Стреляют со всех сторон.
— Вот как!
— Почему бы вам самому не заглянуть туда? Вы бы тогда так не храбрились, — огрызнулся Крэбтриз.
— Потише, пожалуйста.
— Я вас терпеть не могу! — с неожиданной злостью сказал Крэбтриз.
— Подите вы, знаете, куда.
— Как не знать! — вскипел Крэбтриз. — Туда, где меня убьют из-за вас.
— Из-за меня?
— Ну да, из-за вас! Конечно! Вам ведь нравится эта война?
— Подите проспитесь.
— И пойду, и пойду! — угрожающим тоном сказал он. Крэбтриз спустился в подвал, где находилась каморка, служившая ему кабинетом. Из нагрудного кармана он достал альбомчик в переплете свиной кожи, раскрыл его и поставил перед собой на стол. На фотографии было написано: «Моему солдатику — от мамы». Он пристально смотрел на карточку своей матери, строгой дамы с резкими чертами лица, и с карточки на него смотрели критическим взглядом ее зоркие небольшие глаза.
Он не солдат, и мама это знает, но у мамы всегда были преувеличенные представления обо всем, даже о себе самой. А теперь она сидит там, в Филадельфии, и хвастает, что она тоже внесла свою лепту, что ее мальчик стал теперь солдатом. Она все-таки получила что-то от войны, все другие что-то получали, все, кроме него, который застрял тут, в Арденнах.
Он ненавидел Иетса, ненавидел Люмиса. Ему хотелось, чтобы в его власти было наказать их обоих; он придумывал разные планы, но все они никуда не годились. Все равно немцы наступают.