Возможно, одна из основных причин, по которым нам - как семейному клану - удалось выжить, было местожительство. Антисемитизм там достиг чудовищных размеров, я даже не могу описать его. Именно отчаянный протест сплотил нас в единое целое. За исключением дядиной семьи, которая брала нас на лето, никто из родственников не протянул нам руки. Иные из них жили неплохо, а уж не бедствовал никто, но гордость не позволяла отцу просить помощи, а сам, повторяю, не предложил никто.
Достигнув 14 лет, я почувствовал, что вхожу в пору зрелости; разница же между детством и зрелостью, с моей точки зрения, это разница между беспомощной жертвой и чем-то вроде уже взрослого человека, который умеет за себя постоять. Мы с братом достигли именно такого возраста.
Мы все еще были бедны; мы все еще ничего не добились; но у нас был здравый смысл, было образование и была решимость. Худшая сторона нищеты это невежество и безнадежность.
Я начал думать. С того самого момента, когда жизнью моей стала улица, я все время что-то придумывал, изворачивался, хитрил, приспосабливался, а когда нужда припирала, то и выпрашивал; все это, конечно, тоже требует мозгов, но под мышлением я понимаю способность сопоставления фактов и оценки достигнутого результата. А это дело особое.
Зимой 1929-30 годов я работал в Публичной библиотеке Гарлема. Платили мне очень мало - 25 центов в час, - но работа нравилась. Книги наполняли меня чувством истории и порядка, привносили смысл в этот странный мир, и, случалось, я задерживался на работе на час-два, а то и на все четыре. Рабочее время мое было с четырех до девяти пять дней в неделю, а в субботу с девяти до часа. Я читал все подряд - книги по психологии, астрономии, физике, истории, да, главным образом, по истории. Кое-что мне было понятно, кое-что - нет.
Как-то мне попалась "Железная пята" Джека Лондона. В то время он был первым в ряду наших литературных кумиров. Сегодня его проза кажется мне цветистой и чересчур манерной, но тогда мы были непритязательны и читали и перечитывали все его книги - за исключением "Железной пяты". В каталогах библиотеки она не значилась. Директором библиотеки была некая миссис Линдси, по-моему, дальняя родственница нашего будущего мэра, весьма достойная женщина. Как-то я набрался храбрости и спросил ее, почему у нас нет "Железной пяты". Она ответила, что роман этот считается большевистским. Сама она его не читала и надеется, что я тоже не буду интересоваться такими вещами. Само слово "большевик" звучало в ту пору анафемой; ни одного дня не проходило, чтобы с первой полосы "Дейли ньюз", или "Миррор", или "Грэфик" на большевиков не выливались кучи дерьма. Сегодня слово "большевик" вышло из употребления, но тогда было главным синонимом зла.
"Железная пята" открыла мне дверь в мир социализма. Если бы я жил где-нибудь в Бруклине, в замкнутом кругу иммигрантов, то впитал бы социализм с молоком матери, но в нашем ирландско-итальянском квартале его и духу не было, а средняя школа Джорджа Вашингтона, куда я попал еще в одиннадцатилетнем возрасте благодаря хорошим отметкам в начальных классах, считалась заведением для детей, чьи родители происходили из среднего класса. Я ходил туда вместе с хорошо одетыми мальчиками и девочками, у которых были карманные деньги и которые могли себе позволить приличный обед в школьном кафетерии. На этом фоне "Железная пята" произвела на меня совершенно оглушительное впечатление. Лондон провидел фашизм с точностью, оказавшейся недоступной ни одному из писателей его поколения. Да и не только писателей - в ту пору не было ни одного историка или обществоведа, который хотя бы приблизился к созданному им макету того, что воплотилось в действительность через несколько десятилетий после его смерти. В этом романе Лондон изобразил восстание подпольной социалистической организации против фашистского режима и сделал это так убедительно, что трудно было поверить, будто это просто фантазия.
Именно тогда я впервые задумался над тем, почему общество устроено так, а не иначе.
Антикоммунистическая истерия достигла в 60-70-е годы таких масштабов, что лишь немногие пытались постичь суть тех сил и обстоятельств, которые порождают социалистическое мышление и, своим чередом, коммунистическое движение.
А потом, в один прекрасный день, расставляя тома по полкам в своей библиотеке, я наткнулся на книгу Бернарда Шоу "Путеводитель просвещенной женщины по социализму и капитализму". По-моему, я читал где-то, что Шоу назвал так свою книгу, чтобы привлечь к ней внимание мужчин; и еще я слышал, что он считал женщин более просвещенными, чем мужчины, - с этим я, кстати, согласен. В любом случае "Путеводитель..." это самое ясное из известных мне описаний предмета. Мне было тогда шестнадцать, и книга вооружила меня новым пониманием таких вещей, как бедность, неравенство, несправедливость. Шоу открыл бездонный ящик Пандоры, и с тех пор мне так и не удалось захлопнуть его. Его книга также определила новый круг моего чтения - я быстро проглотил "Теорию праздного класса" Торстайна Веблена, "Оглядываясь назад" Беллами, "Происхождение семьи, частной собственности и государства" Энгельса. Мысли теснились у меня в голове, и я буквально терроризировал собеседников, втягивая их в разнообразные споры, - например, была ли хоть с какой-то стороны Первая мировая войной справедливой. В "Мартине Идене" Джек Лондон недвусмысленно заявил, что писатель должен владеть науками, и, поскольку я ему верил, то встал на указанный путь, прочитав для начала рекомендованного Лондоном Спенсера.
Я поступил в Национальную академию. Ну да, черт возьми, поступил. Мне семнадцать, я жив и здоров, хотя все было за то, что либо я вырасту хиляком, либо вообще подохну. И вот вам пожалуйста, я - именной стипендиат самой престижной школы искусств в Америке. И все еще не угодил в тюрьму, что следует признать достижением немалым, ибо тихоней меня никак не назовешь, характер невозможный, задаю разные вопросы, во всем сомневаюсь, злюсь, вечно придумываю что-то, идеи самые дикие, сверстников они заставляют вступать со мной в отчаянную перепалку, а старших доводят до исступления. Но, наверное, у меня были и кое-какие достоинства.
И я был невинен - не просто неискушен, а невинен в том смысле, что не испытывал ненависти. Ну а искушенность приходит с годами.
Я сделался писателем и остался им на всю жизнь. Впрочем, у меня и помыслов других не было: никем, кроме писателя, я стать не могу и не стану. Каждый день я вставал в шесть утра и садился за стол. Через два года после поступления я ушел из Академии, где заставляли практиковаться в чертежах и рисунках в скучной для меня классической манере. На написание рассказа у меня обычно уходило несколько дней, и я тут же отсылал его в тот или другой журнал. Сейчас мне даже трудно поверить, что я был так наивен, - ведь все мои рассказы были написаны от руки, а почерк у меня не из лучших. Разослав с дюжину рассказов, я как-то упомянул об этом в разговоре с одной дамой из библиотеки; к моему величайшему разочарованию, она сказала, что ни в одном журнале даже и читать не будут рассказ, написанный от руки. Либо надо перепечатывать на машинке, либо вообще оставить эту затею.
Свой первый роман я написал, когда мне было 16 лет. Никогда не слышал, чтобы кто-нибудь публиковал роман в этом возрасте, но, в конце концов, говорил я себе, кто-то должен быть первым. Я поставил точку, прочитал рукопись насквозь, убедился, до чего она плоха, и решил, что лучше всего просто бросить ее в мусорную корзину. Второй роман был посвящен моей учебе в академии. Назывался он "Как я был художником". Я лично передал его из рук в руки трем издателям. Все вернули его - без комментариев. Это меня не обескуражило. Тем более, что в одном дешевом журнальчике у меня приняли рассказ и заплатили 40 долларов.
Каждое утро я садился за стол, писал до изнеможения, а потом шел на работу в шляпный магазин. Как-то, оказавшись на Четвертой авеню, я набрел на книжный развал и за сорок центов купил потрепанный экземпляр "Капитала" некоего Карла Маркса. Совсем недавно мне казалось, что книги существуют только в нью-йоркской Публичной библиотеке, теперь я формировал собственное собрание; впрочем, что касается "Капитала", я осилил страниц 200 и сдался. Иное дело - "Коммунистический манифест". Эту старенькую брошюру я купил за 10 центов, но в ней было столько пороха и огня, что пришлась она мне куда больше по вкусу. В то время я был влюблен в девушку по имени Тельма. Затем ее сменила Максин. Потом - Марджори. Беда, однако, заключалась в том, что работа, писание, попытки заняться самообразованием, не говоря уж о заботах по нашему мужскому дому, почти не оставляли мне времени на девушек.