— Папе, ты где? Где ты, Папе?
Я возвращалась к Салемским воротам по раскаленной тропинке, которая, казалось, вот-вот вспыхнет, и просила у встречной женщины хлеба.
— Ай-яй-яй, дочка главного на свете пекаря — и просит хлеба. Ну и ну!
На улицах не было ни души, но вдали, где начинались поля, я замечала крестьянина, заснувшего в тени оливы под колокольный перезвон. Я поднималась на вершину холма, и перед глазами у меня мельтешили, переливаясь на солнце, жаворонки.
— Не пойду домой, — говорила я себе. — Все равно уж мне не поспать: только ляжешь — опять вставай хлеб печь.
Я плела венки из ромашек для своей каменной куклы.
— Нравится тебе? — спрашивала я ее.
Мне так хотелось, чтобы у нее выросли длинные черные волосы, блестящие-блестящие, на зависть всей округе.
— Вы только посмотрите, какая красивая кукла у этой девчонки, просто чудо!
Но, глядя вниз, на равнину, я видела солнце — в каждой ветке оливы, в каждом листике миндаля, и от этого света глаза мои начинали слипаться. Чтоб не заснуть, я принималась петь своей кукле заунывные колыбельные песни:
Вокруг порхали разноцветные бабочки, и я сердилась.
— Улетайте прочь, от вас только еще больше спать хочется.
Незаметно я засыпала, и мне снились блеющие стада, живительные лучи света, острова и островки тени.
Чего только не болтают про Папе Казаччо, думала я сквозь сон и блеянье серебристых овец.
Будил меня обычно мой брат Джованни.
— Эй, чума, просыпайся! А то травой зарастешь.
И правда: вокруг пальцев у меня вились веточки плюща, а в волосах цвели ромашки. Здесь, в зеленой норе, среди причудливых растений, было так уютно, и мне казалось, что оливы с берегов Фьюмекальдо золотыми шарами катятся мне навстречу.
— Куда ты? — кричал мне вслед Джованни.
Я бежала к сестрам Чентаморе, которым было за восемьдесят и у которых меня всегда ждал целый букет сказок: в детстве я их хорошо помнила, да вот подзабывать стала в преклонные годы, когда молодость все дальше улетает, будто крылатый конь или шумная стая лесных птиц.