– Что глядишь? – засмеялся Домбровский. – Понравилась? Не видал таких? Глазищи-то! Сфинкс, брат. Как есть свинке, – прибавил он, пьяно остря и уже под шумок шаля с Зоренькой.

– Вы отчего же у нас не были? – сказала Виктуся, опять обращаясь к Богомолову. Она облокотилась на стол и, положив подбородок на руки, белые, с длинными пальцами, смотрела на студента. – Не приходилось, что ли? Или вы вообще не ездите?

Богомолов откашлялся. Потом сказал:

– Нет, я езжу. Только редко. Поедешь – пьешь, пьешь… Противно. Вонь везде. И у вас вонь.

– Уж без этого нельзя, – сказала Виктуся спокойно. – А мы привыкли, так и не замечаем. Это, может, с воздуху только. Вы пейте больше. А вообще у нас в доме не запущено. Против многих чище.

Богомолов крякнул и не то сурово, не то сконфуженно поглядел на нее.

– Да, вот вы, например… – начал он и не кончил. Прибавил, помолчав:

– Вы давно здесь?

– Здесь? Вторую зиму. Раньше я у другой хозяйки жила. Богомолов залпом выпил свой стакан.

– Нет, я не то… Я хотел спросить, давно вы… в таком по…

– Ах, давно ли этим занимаюсь? Давно.

– Черт! Размазня, богомолка! – закричал Домбровский, обнимая Зореньку. – Завел свое. Ты плюнь на него, Вик-туська. Он, чуть выпьет в компании, – и пошел. Уж сейчас, гляди, и вопросик: «Как дошла ты до жизни такой?» Осади его, милка. Небось умеешь?

Виктуся улыбнулась:

– Это часто спрашивают. Это господина Некрасова стихотворение. А ты раньше времени не издевайся, – наставительно заметила она Домбровскому.

Домбровский вдруг обиделся и стукнул по столу рукой.

– Ну-ну. Это еще что? Учить меня хочешь? Не в гувернантки тебя нанимаем. Сволочи вы все, это, положим, верно.

– Ругаться незачем, глупо, – сказал Богомолов. – Но конечно… И вон, – прибавил он как-то грустно.

Виктуся опять улыбнулась, не без тонкости.

– Оставьте, пусть ругаются, – сказала она. – Они устали умным-то быть. Пускай отдохнут. А мы привыкли.

– К ругани привыкли?

– Такая уж работа. Надо снисхожденье иметь. Приходят люди не в себе, почти что без ума, – что ж тут требовать? Позорно, конечно, но что ж поделаешь?

Богомолов немного отрезвел и с любопытством взглянул на Виктусю.

– Что позорно?

– Да вот, что нас же ругают. Здесь, пьяные, – ругаются, а уедут, вытрезвятся – тоже небось доброго слова не скажут. Эх, людье!

Она встряхнула головой и засмеялась.

– И вы туда же… Вонь. Что вонь – это всякий рабочий человек в своей вони трудится. У сапожника одна, у слесаря другая… А жизни-то и я вашей не знаю, а вы об моей что знаете? Вы на работе меня видите. Сапожки понадобились? Потрафлю. Столько-то рубликов будет стоить.

– Дура, – вдруг серьезно сказал Домбровский. – С чем сравнила. То честное ремесло, а вы твари.

Виктуся захохотала ему в лицо.

– Сам дурак, в голове не выросло! Ну ремесло, а чем не честное? Мы не воруем, не грабим, не обманываем. В поте лица трудимся. Вы покупаете – мы продаем. Где же не честное-то? Что чинов да медалей не дают, а еще сволочат за это самое, – так уж это не от нас. Это уж стыд-то не на нашу голову. Небось сами в департаментах сидите, и вони там нет, и медали всякие друг на друга вешаете, а сюда же, за нами, треплетесь; да еще нос воротите…

Богомолов вдруг побагровел и ударил себя в грудь.

– Однако же… – начал он, но Виктуся его перебила.

– Чего однако? Ты думаешь, коли бы вам, а не нам, эта работа была предоставлена, и мы бы вам денежки платили, – не нашлось бы у вас работников? Да сколько хочешь. И брали бы вы денежки, только отличиями бы себя еще награждали…

– Да ведь поганство это! – заорал Богомолов. – Ведь ты любовь продаешь, пойми ты. Лю-бовь!

Вмешался Домбровский. Он кричал на обоих. Виктусю ругал поганкой и хитрой тварью, а Богомолову с визгом доказывал:

– Ну уж это извините-с! Это соломой нужно быть набитым. Баба ты сам, богомолка стоеросовая. Выпятил! Любовь продают! За любовью мы к ним ездим! Как же! – кричал он, надуваясь петухом, с вернувшейся к нему особой польской спесью. – Любовь – тут, брат, честь! Шляхтич о любви в непотребном месте и говорить не станет. А чтоб за любовью ездить… Это уж извините-с! Поезжай сам к девкам за любовью.

Выходила чепуха. Зоренька молчала и робко жалась к Вик-тусе. Не совсем понимала разговор. Домбровский ей смутно нравился, а Виктории она просто верила, не вникая ни во что.

– Если вы так думаете… – захлебывался Богомолов.

– Молодец, пан! – кричала Виктуся. – Верно! Никто вам любви никакой и не продает. Чего захотелось! Давай, пан, чокнемся. Чтобы без обмана. Ремесленницы, – ну так и знай, а только зачем поганые? С чего поганые? Ведь ты свою погань, пан, поганью не считаешь; это коли другие то же самое, с той же… вот они ее для тебя поганят. Чтобы не другие, а один я. От моей, мол, погани женщина не испоганится. Вот ведь вы куда гнете, подлые. А это разобрать – так, тьфу! Ничего не останется.

Богомолов, надрываясь, кричал ей что-то опять о вони, о грязи, о болезнях, но Виктуся и тут не уступала.

– Скажи, пожалуйста… Болезни. Мы же виноваты! Каждому свое. Табачницы по больницам от чахотки не мрут? А эти, как их, наборщики, – рожи-то, зеленее вина. Видала я. От свинца, говорят. Работаем – от того и больны. Не работали бы, задаром денежки бы шли – и больны бы не были. Нашел чем попрекнуть, здоровенький!

Неизвестно, как бы это кончилось, но в эту минуту из-за жардиньерки, где стоял купцовский стол, раздались дикие вопли и грохот разбиваемой посуды. Музыка примолкла, многие вскочили. Хозяйка металась по комнате и кричала:

– Виктория! Виктория!

Виктуся поспешно встала и тотчас же кинулась за жардиньерку.

Купец, громадный, как шкаф, в длинном сюртуке и светлых панталонах, со взъерошенной бородой, стоял, потрясая опрокинутой бутылкой. Бутылку он держал за горло и недопитое красное вино, как запекшаяся черноватая кровь, хлестало вниз, обливая его манжеты и скатерть. Он раскрывал темный рот и что-то выкрикивал, яростно, непонятно. Отшвырнул от себя уже двоих из компании, которые хотели его успокоить. Барышни все сразу шарахнулись от него, сбились в кучу, одна плакала, он ее, кажется, ушиб.

– Дрряни… – слышно было сквозь поток нелепых грохотаний. – Да я… Да ты… Да я…

Виктуся бесстрашно подскочила сзади и охватила руками купцову шею.

– Верно, коммерсант! Вот люблю! Давай за правду выпьем, чего добро даром льешь? Плюнь на Липку, ну их к…

Купец и опешил, да и на ногах нетвердо держался, а потому сейчас же грузно опустился на стул.

– Тты… откудова еще? – осоловело посмотрел он на Виктусю. – Ты… смотри… Я тебя так выучу… Что… за птица еще?

Виктуся уже сидела у купца на коленях и болтала, не давая ему опомниться:

– Птичка-невеличка, пред тобой и вовсе с ноготок… Выпьем, ваше уважение. Всех зальем. Давай, што ль, бутылку-то. Липка, пошла сюда. Как ты смела невежливость коммерсанту оказать? Кланяйся, прощенья проси!

– Именно… кланяйся… – бормотал коммерсант, сквозь слипшиеся усы глотая вино. – А ты… вон какая… Уважение понимаешь… Поклонится – я прощу… Я прощу…

Липка кланялась, хотя никто, – вероятно и сам купец, – не знал, в чем она провинилась.

Вмешалась компания, принесли новые бутылки. Купец оседал и уже ничего почти не видел, не заметил, что Виктуся соскользнула с его колен, где теперь сидела Липка и пила из его стакана, заплаканная, но тоже что-то болтающая. Купца скоро можно было одеть и вывести, хозяйка уже шепталась с наиболее трезвым из компании. Мир был водворен.

Виктуся, немного запыхавшаяся, шла к столику, где сидели студенты. Она раскраснелась и вытирала платком залитое кружево на груди.

– Фу, черти, – сказала она, утомленно опускаясь на стул. – Разойдется эдакий – натворит тебе делов. Разворотит физики кому не надо, еще с полицией возись.

Домбровский захлопал в ладоши.

– А ловко ты его! Ишь, золото какое! Умница. Дело свое знает. Ведь ее, Богомолка, хозяйки на части рвут. Она, где ни живет, – сама хозяйка. Да, во всех смыслах барышня, куда ни кинь. Слышишь, Богомолка?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: