Я не помню всех имен, которыми звалась Оля с тех пор, как она стала приходить ко мне часто и часто уходить. Она меняла имена каждый раз, когда меняла тело. Любовь моя к ней не прекращалась, я не уставал от Оли никогда, но порою уставал от ее тела. Сидит в человеке влечение к новой форме. И вот мне иногда начинало хотеться… а что, если бы у нее были не рыжие, а длинные черные волосы? Что, если бы грудь Оли стала полной и смуглой, а ее маленькие привычки – не эти, другие, которые так весело узнавать?

И она чудесно менялась, покорная моему желанию, жаждущая угодить мне, сделать меня счастливым хотя бы ненадолго. Порою я сам не знал, какою я ее хочу. Тогда она являлась мучительницей, недоступной и тем более таинственной, – и я понимал, что хочу именно мучений.

Я плакал без слов у зеленого кресла на коленях той любимой, которая перестала быть Олей, а потом утешенный шел опять к Оле, искал ее и находил.

Иногда она гримасничала со мной. Приходила обманно, грубо, на одно мгновенье, смеялась мне из-под широкой шляпки ночью на Невском. Но я не сержусь на нее. Со всеми это бывало. Наверно и с вами, читатель. Это мимолетный ее каприз, а она добрая, она потом придет иначе, так, как вам самому будет хотеться и нравиться.

Ну, вот, любовная история, собственно, и кончена. История, а не жизнь любовная, потому что жизнь продолжается все так же. И если б даже моя кончилась – ваша, читатель, будет продолжаться все так же. Все так же…

Странно! Иногда, несмотря на мое счастье, на меня нападает какая-то грубая, глухонемая тоска, такая зловредная, что я сам себе становлюсь не мил. Нигде не мил: ни в той половине жизни, где я живу, – думаю, говорю, ненавижу, люблю, действую, страдаю, с людьми, – ни в другой, где я или молчу, или лгу, сладко плачу или весело смеюсь, где я люблю женщин: маму и Олю.

Тоска приходит полосой. Черт ее знает откуда. И ничем ее не возьмешь, нужно терпение. Сама приходит, сама уходит.

В полосу тоски и был у меня этот разговор, который запишу кстати.

V

Сидел я в старом, большом, немодном ресторане. Теперь ведь пошли этакие стиль-модерны, где новейшие декаденты собираются. Я их люблю, и с декадентами знаком, но когда на меня тоска нападает – я иду в старый трактир без модернов, со старой публикой, старыми занавесями и с органом, который чуть не Лючию жарит. Достоевский это верно подметил, что тоску нашу несем непременно к трактирной Лючии.

Сидел долго, один. Пил красное вино.

Красное вино – грузное, оно тоску еще утучняет, а нам того и нужно. Зуб болит – надави его. Пусть больнее.

Наконец, я встал и поплелся к выходу, глядя в паркет. Было уж часа два ночи.

– Постой, здравствуй! – сказал кто-то около меня. Я поднял глаза.

За ближайшим столиком сидел мой давний приятель, музыкант Оайль.

Мне было все равно, я подошел и сел к Оайлю. С ним сидел еще кто-то.

– Вы ведь знакомы? – сказал Оайль.

Я припомнил, что мы, точно, знакомы. Это был довольно молодой, титулованный земец, но уж очень какой-то сытый и ясный. Знал я его мало. Оайля я скорее любил, но в данную минуту они оба мне были равно безразличны.

Они тоже пили красное вино, но я тотчас же заметил, что на Оайля и на земца вино действует неодинаково. Земец был пьян, но ясен, Оайль угнетен до надрыва.

– Послушай, – заговорил Оайль, торопясь. – Это перст, что мы тебя встретили. Мне тебя-то и нужно было. Ты мне необходим, понимаешь? Я все скажу, я слишком страдаю… Есть такие минуты в человеческой жизни… Я пьян, но пусть. Пьяные слова – это правда, которую трезвый скрывает…

– Да в чем дело?

Хотя Оайль считался моим приятелем, я его видал нечасто, и жизненных признаний он мне никогда не делал. Но в ту минуту я вдруг вспомнил, что, кажется, земец этот играл в жизни моего приятеля большую роль. Он был первым мужем женщины, на которой после развода и не так давно женился Оайль. Слышал я, что Оайль вовсе не стремился к разводу и женитьбе, а случилось это как-то само собой.

– Извините, – сказал граф, подливая себе вина и сверкнув дорогими перстнями. – Друг наш очень огорчен, а я его утешаю. Может быть, вы мне поможете. Дело очень простое, раз уж пошло на откровенности. Лили… виноват, Ольга Александровна, супруга господина Оайля, его покинула.

Я спросил грубо:

– Это ваша бывшая супруга?

– Да-с, моя бывшая. Вот я и уверяю, как знающий человек, что господин Оайль совершенно напрасно огорчается. Когда она покинула меня, я совсем не огорчался, а поспешил дать ей развод, чтобы она устроилась, с кем ей желательно.

– Очень мне нужен был ваш развод! Я вовсе не хотел жениться! Оттого она меня и разлюбила, что женитьба – это… это…

– Видите, – продолжал граф, обращаясь ко мне, – я совершенно без предрассудков, имею собственные взгляды на вещи, но думаю, что со многими предрассудками общества я еще должен считаться. В свое время расположение моей жены к Оайлю стало слишком явно, и если б я не поспешил с разводом, это могло бы повредить мне… так или иначе…

Я понимал, что идет какая-то дичь, но мне эта дичь нравилась.

– Послушай, Оайль, да ты что, ты ее любишь, жену свою?

– Он вам наговорит, – вставил граф. – А просто самолюбие – один из предрассудков…

– Молчите вы! Вы циник! Я не понимал Лили, я сознаю, я виноват… Но как она могла…

Мне вдруг стал страшно близок… не Оайль, а сытый граф с перстнями. Я почувствовал в нем простого, нормального, обыкновенного человека, только более голого, чем другие.

– Послушайте меня, послушай, Оайль. Вот я вам обоим сказочку расскажу. Не стоило бы, но все равно, все мы пьяны… Послушайте, так ли?

И я рассказал им все, что написал здесь, рассказал про двух женщин, которых любил всю жизнь, и когда рассказывал про Олю, мне казалось, что я говорю про Лили, жену графа и Оайля.

Только о тоске моей не упомянуть, да и спряталась она куда-то на это время.

Граф слушал внимательно, и сытое лицо его расцветало. Оайль был страдальчески серьезен.

– В первый раз встречаюсь с таким трезвым взглядом на вещи, – сказал граф, окончательно расцветший, и подлил мне вина, сверкнув перстнями. – Я бы не сумел так поэтически… гм… формулировать… но… я совершенно, совершенно с вами согласен. Именно Оля… да… Оля… Лиля, Лида… именно Оля…

Оайль смотрел на нас бледными, пьяными, детскими глазами.

– О, циники! О, циники! – тихо сказал он. – Да пусть она – «оно», пусть нет женщины, а только «женское», пусть одно «женское» мы любим… Но надо обманывать себя, подло не обманывать, не верить, что у нее, у женщины, свое лицо, и люблю я именно это лицо… Что же это будет, если не обманывать? Как же тогда жить? Ведь обнажая это – вы мир от красоты его обнажаете! Духа, творчества лишаете его!

– Вздор! – крикнул я возбужденно. – К черту и творчество твое, и красота, и всякое искусство, если я должен, обязан себя до конца дней обманывать! Если оно так, и если мир навсегда таков, то пусть себе и будет без красоты. Скажите, пожалуйста! А не нравится – стреляйся. Мне ничего, нравится…

– Ой ли?

Я вспомнил на мгновение о моей странной тоске.

– Мне нравится, – сказал граф.

И так сказал, что я позавидовал. У него, наверное, тоски не бывает.

Тут случилось что-то странное. Оайль вдруг усмехнулся, пристально взглянул на меня, даже как-то подмигнул:

– Главное – врешь ты все, любитель правды! А знаешь ли, что твоя жена… давно, несколько лет тому назад, и недолго, но была моей любовницей?

Я этого не знал. Граф глядел на меня с любопытством. Я сам взглянул в себя с любопытством. И сейчас же ответил, искренно:

– Нет, не знал. То есть в том смысле, в каком ты спрашиваешь. Но, милый друг мой, не ждешь же ты, что я буду тебя ревновать? Ведь и я был любовником твоей Лили…

– Ты? – закричал Оайль и приподнялся. Граф бросился к нему.

– Да что вы, полноте… Ведь это он фигурально… Ведь для него везде одна и та же Оля… Нет, его не переспоришь, – с сожалением сказал он и взглянул на меня. – Художники, музыканты, – такой уже народ. Воображаемые скорби для них дороже всего.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: