Все на секунду замолкли.
– Это оттого Марфа Тимофеевна грустны, – начал опять Аркадий, – что их за новой мамзелью ходить приставили. А она страшная-престрашная. Тут наплачешься.
– Нет, неправда! – горячо заговорила Марфуша. – Никто меня не приставлял, я сама… Она хорошая, чудная только… Вчера говорит мне: ты на мою дочь похожа, вылитая, говорит…
– Ишь, какая французинка у нас завелась черноглазая! – засмеялась Соломонида. – Смотри только, девка, ты с ней не очень… Я замечаю – тут не чисто дело…
– А что? – спросило несколько заинтересованных голосов.
– Да что… Я было не хотела говорить… Ведь не разберешь… Катря, – и она указала на худую судомойку, – давно в уши зудит: мамзель-то неспроста. Тут у нас, мол, гора такая вблизи.
– Говори толком! – заревел Феогност, ударяя могучей дланью по столу.
Соломонида вскипела.
– Чего заорал, мужик! Не боятся тебя! А мамзель эта Марфушкина – ведьма, вот что!
Все остолбенели. Аркадий хотел презрительно улыбнуться, но у него ничего не вышло.
– А о какой же ты горе путала? – спросил Феогност спокойно.
– А о такой же и горе. Откудова она, мамзель-то эта? Из Кеева. А в Кееве-то что? Лысая гора. Высоченная, говорят, такая гора, округ густые леса, непроходимые, а самая макушка голая, желтая. И на той горе по пятницам да под праздники собираются… Знаешь кто? Простоволосые… Вот и Марфушкина мамзель туда шмыгает. Печка-то есть у нее в горнице? В трубу, очень просто.
– Брешешь ты, баба, – с сокрушением прорычал Феогност. – Эка сила в тебе дури!
– Ну, уж нет, ну, уж нет, не буду я задаром греха на душу принимать! Пусть Марфушка скажет, не стоит у ей в горнице метла? А что она шепчет про себя, да головой кивает? А? Смотри, девка, как бы ты около ее не пропала. На дочь на ейную вишь ты похожа! И то ходишь, как порченая. Ни за копеечку пропадешь.
– А и хорошее дело! – неожиданно произнес Феогност. Соломонида разъярилась.
– Да ты пьян, что ли, идол?
– И не пьян. А хорошее, говорю, это дело, коли ежели ты ведьма. Все мы черви ползучие, наест, наест гусеница на одном листе – переберется на другой, вот-те и все. И сотворил же Господь экую людям скуку смертную! Народился, погалдел, поболел, округ себя потрясся, день да ночь – сутки прочь – и в земельку полезай. Скажи мне сейчас: вот, Феогност, вознесешься ты на три четверти от полу и эдак повисишь, ну, положим, минут с пять. Но зато все твои родичи сейчас помрут. Ей же Богу, пусть помирают, лишь бы мне повисеть. Потому тогда все во мне другое сделается. И ежели, например, эта мадам самая, допустим, несказанно в трубу по ночам прошмыгивает и мимо месяца марш-маршем на чудесную гору едет – исполать ей. Вот это точно. Это можно позавидовать.
Соломонида и все присутствующие, кроме Марфуши, были окованы ужасом и негодованием. Судомойка набожно крестилась и что-то шептала с кислым лицом.
– Тьфу, тьфу, оглашенный! – заплевалась Соломонида. – Очухайся ты ради Господа! Он спятил, миленькие мои! Вот беда-то!
– И не спятил я, и ты, баба, не трости. Что вы Марфутку-то смущаете? Ведьма, ведьма, пропадешь! Ну и ведьма. Ну и шмыгнет Марфутка мимо месяца, а вы в дыре будете сидеть, да мертвых баранов лопать – ишь у Аркадия от сала щеки-то блестят! Нет уж, брат Аркадий. Коли в ней, в девке, эта скука объявилась, так ты ее квартирами да обмеблировками не изгонишь. Это в ней человечий, не червяной дух скучает.
– Напрасно вы все это проповедуете, Феогност Аристархович, – дрожа от гнева, заговорил Аркадий. – Первое, что грех, а второе – я вам не могу позволить, Марфа Тимофеевна моя будущая супруга.
– Да ну тебя, – тяжело поднимаясь и махая рукой, произнес Феогност. – Наплевать мне. Не привязывайся. Я свое сказал, а теперь – пойду на солому. И ты, баба, не лезь. Надоели. Эка, Господи, скуку-то сотворил! Сила!
И он, тяжело переваливаясь, зевая, потянулся за шапкой, нахлобучил ее и вышел.
После его ухода говорили долго и много. Вопрос о Лысой горе и новой мадам был решен окончательно. Всякий припоминал, что заметил по этому поводу. Килина утверждала, что мадам разговаривала на дворе в сумерках с козлом Васькой и они оба дружественно кивали головами. Аркадий нашептывал что-то свое на ухо Марфушке, но она не слыхала: облокотившись на стол и положив голову на руки, она смотрела прямо, в темный угол, и невольно воображала синий месячный простор, свободный, вольный, без земли под ногами, круглую, желтую луну близко, большущую, как мельничное колесо… И ветер свистит в ушах от быстрого полета… Неужели и вправду она может?.. Да, не обманывает дяденька Феогност: это – не скучно, это страшно, это – хорошо…
Поль поймал за рукав сестру Алю, когда она пробегала мимо него в коридоре.
– Послушай, Аля… Ты смотри… И неужели ты надеешься? Аля поглядела на него холодными и удивленными газами.
– Что такое? О чем ты говоришь?
– Ну, сестренка, не сердись… Я ведь знаю, ты министр… Но я понимаю все, – вот что я хотел сказать. Только надежды мало. А уж как было бы хорошо!
Аля тонко улыбнулась.
– Нет, ты плохо видишь, брат. Ну, еще молод… Мы, женщины, скорее растем. Да у тебя и характера нет настоящего. Помни, ты должен выработать характер, иначе я тебе в будущем не помощница. Завись от больной maman и papa, который кажется самодуром в благородном вкусе, и которого, в сущности… так легко обойти.
– Откуда это у тебя все? – с искренним удивлением произнес Поль. – Нет, сестренка, ты умница. Я всегда это знал. Только не оборвись.
– А ты только ничему не удивляйся. Все к лучшему. Папа не хочет больше принимать графа, кричит, что он шарлатан, что там его дела какие-то по имению открылись, что это грязь, что он – рамоли…
И Аля улыбнулась, показав ряд чудесных зубов, крепких и острых.
– Но и это к лучшему, – продолжала она. – Иначе, может, ничего и не вышло бы. Вот увидишь.
– А гувернантка тебе не мешает? – заботливо спросил Поль.
– О, нет. С ней даже удобнее. Несчастная, она только и боится потерять место. Это держит ее в страхе и повиновении – мне… Жаль, придется отплатить ей черной неблагодарностью.
– Сестренка, так не забудь меня… потом, а? Не забудешь?
И он поцеловал ее в розовую щеку. Чьи-то шаги раздались в коридоре, и Поль быстро скользнул в сторону.
Аля же прошла на балкон, где сидела мадам Лино, и тотчас же монотонным и невинным голосом начала читать какой-то нравственный французский роман. Слова и звуки пропадали, ненужные. Аля была слишком занята своими планами и мыслями. Гувернантка, казалось, была еще дальше от того, что ей читали. Она сидела, тихая, прямая, в своей просторной бархатной кофте с порыжелыми швами и стеклярусом. Гладкие бандо мертвенно спускались на ее виски. Красноватые глаза мигали часто и глядели куда-то вдаль. Она жевала губами и шептала беззвучные, неведомые слова.
Марфуша давно собиралась доложить барышне или барину, что мадам как будто нездорова. Руки у нее по утрам сильно дрожали и часто она хотела и не могла ничего сказать. Марфуша ходила за ней усердно, почти нежно, присматривалась к ней внимательно, стараясь подметить то, о чем думала с некоторых пор настойчиво и постоянно. Мадам тоже привыкла к Марфуше, часто ласкала ее, проводя костяными пальцами по ее пышным черным волосам, и порою длинно и одушевленно рассказывала ей что-то, расхаживая по крошечной комнатке. Оттого ли, что язык ее был скуден и неправилен, или что сам рассказ был всегда особенно чужд Марфуше, но она слушала и не понимала, точно ей говорили не про то, что случается, а сказывали спутанную сказку. И ей нравилась эта непонятность, и она опять искала в ней намеков на свои догадки и мысли.
Вернулись жары. Сухой, пронзительный зной, от которого почти не было спасения и ночью. Ночью все-таки хоть солнца не было с его беспощадностью. Яркая медная луна выплывала из-за леса и останавливалась над озером. В десятом часу Марфуша вышла из людской и присела на ступеньках крыльца. И она, прежде такая веселая и сильная, чувствовала себя нездоровой, должно быть, от жары все болела голова и губы пересыхали.