Мне удалось распроститься с де Фризом лишь возле касс Лейденского вокзала. Затем я вышел на перрон, но не стал садиться в поезд и, как только де Фриз отъехал, снова повернул к выходу. Убедившись, что машина де Фриза исчезла с привокзальной площади, я потихоньку вернулся в старую часть Лейдена. Тут я вновь вышел на Рапенбургский вал и удостоверился, что был прав. Дома все еще шептались. Теперь я медленно и с полным самообладанием шагал вдоль канала. Несмотря на страх, я время от времени принуждал себя остановиться и окинуть дома взглядом. У них были зеленые, и черные, и темно-красные двери и начищенные до блеска латунные дверные молоточки, а их большие окна с белыми рамами были врезаны в стены из побуревшего обожженного кирпича. У них был какой-то чужой вид. Прошлой ночью, в альфенском отеле, мне снился сон, содержание которого выскользнуло у меня из головы, кроме того обстоятельства, что в нем я все время был голый и покрыт кожей темно-зеленого цвета. И что казался самому себе таким же чужим, как теперь эти дома. Кстати, дома уже не шептались, они вдруг запели. Они пели тихо, чуть хриплыми монотонными голосами. Их пение звучало согласно, слаженно и угрожающе. Небо над ними отливало тихой и бледной голубизной — типичное нидерландское небо в мае. Изредка мимо меня проезжала машина. Мне было страшно. Я, бесспорно, стал жертвой навязчивых представлений.
Я свернул в переулок, в конце которого виднелись деревья, и этим переулком вышел в городской парк. День уже начал клониться к вечеру. Я сел на скамью и принялся курить маленькие голландские сигары. Они действуют на меня успокоительно. Обычно я курю либо черные сигареты «Галуаз», либо, особенно если мне надо снять напряжение, маленькие тускло - коричневые сигары с Суматры. Пока я курил, я мало-помалу осмыслил, чего мне хочется. Итак, мне хотелось остаться в Лейдене. Это был бурный приступ вполне отчетливого страстного желания исчезнуть для всего света. Сперва следовало заказать номер в отеле, а уж потом я попытаюсь снять комнату в одном из домов на Рапенбургском валу, потому что мне позарез нужно проникнуть в тайну их пени я, пожить бок о бок с их шепотом. Приступ через некоторое время сошел на нет. Я сообразил, что исчезнуть без следа будет очень и очень непросто. Людям незначительным это, может быть, и удается, но я — ведущий промышленник в своей отрасли, весьма состоятелен и отягощен тем, что называют семьей, традицией, связями. Через некоторое время я снова начал воспринимать окружающее и увидел, что сижу в очень красивом саду со старыми деревьями, цветущим кустарником и газонами нежно окрашенных тюльпанов. Молодые люди с портфелями сновали мимо. Уходя, я понял, что это университетский парк. Когда в надвигающихся сумерках я поспешил к вокзалу, дома на Рапенбургском валу уже не шептались и не пели.
3
Столь серьезные галлюцинации меня с тех пор, слава богу, не посещали, но мне хватило и этой одной, чтобы после возвращения немедля побывать во Франкфурте у профессора Тиле. Тиле уже много лет мой лечащий врач, он терапевт с мировым именем, но я хожу к нему вовсе не потому, что он такой знаменитый. Я не испытываю особого доверия к врачам, я вообще с каждым годом все меньше доверяю людям, но, общаясь с Тиле, я установил, что, когда он подозревает что-нибудь серьезное, у него меняется голос. Это великое преимущество, большинство врачей — искусные лгуны. Тиле обследовал меня и, судя по всему, остался доволен. «У вас появилась фигура, господин Ионен», — сказал он и одобрительно кивнул. Несколько лет подряд я прибавлял в весе и не могу вспоминать этот отрезок своей жизни без отвращения. Но два года назад я вдруг, буквально за ночь, изменил свою жизнь. Без больших усилий я сел на довольно хитроумную диету и начал, сперва вполсилы, а потом все активней, играть в теннис. В результате я почти согнал живот, но по своей конституции я все-таки человек массивный, не какой-нибудь там легковес. Кардиограмма понравилась Тиле меньше, но он сказал, что если у меня нет жалоб, то и причин для беспокойства покамест тоже нет. Звучало вполне искренне. Еще он посоветовал мне меньше курить. Тогда я рассказал ему, что произошло со мной в Лейдене. Он выслушал меня очень внимательно и после этого некоторое время молча барабанил пальцами по крышке стола. «Критический возраст, — изрек он, — критический возраст мужчины. В этом возрасте всякое возможно. Чуть рановато для вас, господин Йонен. Вам ведь только через два года исполнится пятьдесят». Я внимательно прислушивался к его интонации, но ничего подозрительного не уловил. «А как насчет половой жизни? — спросил он. — Все в порядке? — Вероятно, он и сам не рассчитывал получить ответ, потому что сразу же, без паузы, продолжал: — Вы могли бы, если пожелаете, сходить к психоаналитику. В вашем случае это было бы совсем нелишне». На сей раз в его голосе зазвучало что-то потаенное, какая-то коварная настороженность. Тиле — он же не врач, он же тигр. Лежит себе, притаясь, а в нужный момент прыгает на пациента. «Причем речь может идти только о Цюрихе, — закончил он и дал мне адрес одного из цюрихских психоаналитиков. — Это обойдется вам в целое состояние, — сказал он, — но дело того стоит».
Снова очутившись на тротуаре холма Таунус, я облегченно вздохнул. Итак, в общем и целом я здоров, если отвлечься от неизбежных признаков старения. Душевные сдвиги, которые с некоторого времени у меня наблюдаются, не носят органического характера. О консультациях в Цюрихе на предмет их объяснения и устранения не может быть и речи: я достаточно долго живу на свете, чтобы собственными силами одолеть этот маленький невроз, или как это там называется.
И в то же мгновение моя свежеприобретенная чувствительность сыграла со мной новую шутку. Я вспомнил о Клаусе и твердо решил его навестить. Я часто бываю во Франкфурте и каждый раз думаю о том, что здесь живет Клаус, но до сих пор, несмотря на все просьбы жены, которая изредка его навещает и подсовывает ему деньги, отказывался с ним встречаться. Считается, что он учится здесь в университете, но, насколько я его знаю, он просто без разбору ходит на лекции, живет случайными заработками и загадочными благодеяниями каких-то подозрительных друзей. Он занимается нехорошими делами. Он на редкость способный: на что у других уходит два часа, он делает за десять минут, причем делает прекрасно, и еще он занимается нехорошими делами. Занимается он ими так, между прочим, а сам предпочел бы заниматься хорошими, великими, чистыми. У него нет выдержки. В принципе он всегда печален, беспредметная и неукротимая печаль наполняет его, но печален он без сентиментальности, а поэтому способен быть очень веселым, остроумным, интересным. На вечерах он, без сомнения, душа общества. Когда он почувствовал, что сыт нами по горло и что ничего нового для него дома не предвидится, он ушел, ушел за полгода до окончания гимназии. Сперва он пропадал всего одну неделю и вернулся с очень даже покаянным видом, но еще через месяц он ушел окончательно. После второго ухода я не стал его искать и жену просил о том же. Лето он проболтался на юге, позднее мы узнали от знакомых, что он осел во Франкф) рте. А еще позднее он и сам дал о себе знать. Судя по всему, ему приходилось несладко.
Уже сидя в такси, я с удивлением отметил, что помню его адрес. И не только адрес, но и его самого, точно таким, какой он есть. Это меня раздосадовало и вызвало какое-то неприятное чувство.
Оказалось, что Лейпцигерштрассе-провинциальная улица, непрезентабельная и шумная, вся в трамвайных звонках. От жены я знал, что Клаус живет в подвале дома номер семьдесят три. В подвале размещалось какое-то конструкторское бюро, но вид у него был запущенный и пыльный. Клауса я обнаружил в дальнем закутке подвала. Он все еще не вставал, хотя время уже приближалось к полудню, но, увидев меня, вскочил и оделся с быстротой молнии. Он не проявил ни малейших признаков удивления, но, судя по всему, обрадовался не на шутку. «Это ты, отец!» — воскликнул он. Несколько минут мы шли по Лейпцигерштрассе в одну сторону, потом тем же путем вернулись обратно, беседуя о его занятиях. Я сделал вид, что принимаю их всерьез. Клаус высокий, худой, темноволосый; в самом заношенном тряпье он ухитряется элегантно выглядеть. Не могу понять, откуда у него эта элегантность; во всяком случае, не от меня. Я расспрашивал его о девушках, но его явно ни одна всерьез не занимала. Покуда мы с ним так прогуливались, я понял, что помочь ему нельзя никакими средствами, ни при каких обстоятельствах. Но одновременно у меня возникла уверенность, что с этим мальчиком я что-то упустил, и упустил безвозвратно. Ужасное это было чувство. Я дал ему две стомарковые бумажки, и он принял их единственно правильным способом: без малейшего намека на подобострастие и без высокомерия, просто тихо обрадовался, и все. Он закурил сигарету, я глядел, как он закуривает, и увидел, что у него дрожат руки. Стоя на улице, мы еще немного поговорили о всякой всячине, и все время у него дрожали руки. Мне это сверлило печенку; раньше, до того, как у меня начались приступы раздражительности, вид дрожащих рук Клауса не оказал бы на мою печенку такого воздействия. Должно быть, я все-таки находился в более или менее невменяемом состоянии, потому что даже не додумался пригласить его пообедать со мной. Вместо этого я спасся бегством. Я поспешно распрощался, сел в трамвай и поехал обратно, в центр.