Только став православной, я начала понимать маму, а жизнь уже на конкретных примерах отвечала на мои «почему». Запомнился один случай. Во время войны в Карабахе несколько прихожан из нашего храма работали волонтерами в больнице, помогая выхаживать раненых азербайджанцев и армян. Тяжелее всех приходилось доктору армянину из Карабаха, ибо даже у постели умирающих кто–то яростно проклинал ненавистных «армяшек» или не менее ненавистных «азеров».
— А ведь раньше мы жили в Карабахе дружно, — грустно сказал однажды доктор. — Одна сторона улицы армянская, другая азербайджанская. В гости друг к другу ходили и вели совместно дела. А бизнес успешен лишь при единстве партнеров, здесь разрыв отношений — крах. И стали говорить: какая разница, мусульманин ты или христианин? Бог один — общий, а православие и ислам это всего лишь тропинки к вершине горы — к Богу. Какая разница, какой дорогой идти? А потом от безразличия к вере разницы между тропинками к «общему» экуменическому Богу не стало. Самой веры не стало, и от экуменизма началась война.
Вывод доктора из Карабаха поражал парадоксальностью. Нет, я не о том, что для православных неприемлем экуменизм и какая–либо подмена веры. Здесь все ясно. Но ведь в житейском плане экуменизм (от слова ойкумена — Вселенная) воплощает в себе, казалось бы, мечту человечества о том золотом веке, когда все народы земли сольются в единую семью и исчезнут войны и ненависть. Но вот реальное воплощение этой мечты — глобализация с ее мощнейшими технологиями по выработке «нового мышления» и единых стандартов жизни неизбежно приводит к денационализации. А это в свою очередь порождает агрессию национализма и шизофрению ненависти к инородцам. Денационализация — это война. И покончить с войнами на нашей планете, как утверждают сторонники глобализации, способен лишь тот новый мировой порядок, когда человечество постепенно превратится в расу «кочевников», уже не страдающих привязанностью к своему Отечеству, но кочующих с кредитной карточкой по Америкам и Европам.
На бумаге этот план безупречен, но вот проблема — человек противится денационализации и не хочет быть «кочевником», не помнящим своего родства. Почему так? Свое объяснение этому феномену человеческого сознания дают богословы и психологи. А вот еще одно объяснение, данное писательницей Мэри Шелли в романе «Франкенштейн». Сюжет романа таков: молодой ученый Виктор Франкенштейн открывает тайну оживления трупов и мечтает сотворить новое человечество, одержавшее победу над смертью. Работа настолько увлекает ученого, что, покинув родных, он надолго забывает о них и даже не отвечает на письма отца и невесты, став бесчувственным к их страданиям. Наконец, ученый оживляет искусственного человека, созданного из костей мертвецов, и в ужасе обнаруживает, что он сотворил чудовище. Монстр убивает его родных и угрожает истребить человечество. Погибает и сам ученый, а в предсмертной исповеди делает вывод: когда человек забывает о родных и близких, он сотворяет чудовище.
В литературе разных народов встречается образ опасного человека, утратившего память о своем роде и родине. Это манкурт, зомби, маньяк. А губернатор Салтыков—Щедрин, более известный как писатель–сатирик, признавался в письмах, что он остерегается людей, не помнящих своего родства, и почитает за благо держаться от них подальше.
Есть тайная пуповина, связывающая человека с человечеством. И таинство данной нам Господом заповеди «чти отца твоего и матерь твою» заключается не только в том, что надо, конечно же, почитать родителей. Это еще условие самосохранения человечества и данный нам от младенчества опыт соборности и любви. Неполнота такого опыта порой уродует жизнь. Помню, как в свое время меня поразила печальная закономерность статистики: дочери матерей–одиночек большей частью становились потом тоже матерями–одиночками, а мальчики, выросшие без отца, потом тоже разводились и бросали детей. Человек через свой род врастает в человечество, впитывая в себя опыт поколений и усваивая через ближних, как построить дом и семью, как защищать свое Отечество и как жить в мире с другими народами.
Вот, в частности, опыт нашего сибирского рода — мы всегда жили рядом с инородцами и жили удивительно мирно. Вспоминаю свое сибирское детство и слышу голос бабушки, отчитывающей заезжего гостя:
— Турка ты, турка! Ты зачем поехал покупать корову без меня? И что теперь — дети без молока, а от коровы одна польза — навоз?
Турка — это по–сибирски тюрк. Тюрки великолепные наездники и знатоки лошадей, но могут ошибиться в выборе коровы. Они, наконец, легко становятся добычей тех ловких барышников, что умеют растопить сердце степняка ласковыми словами и всучить ему обманом негодную коровенку. Турку надо выручать, и бабушка отправляется с ним на ярмарку, чтобы сбыть с рук худую коровенку и приискать что–нибудь получше. Возвращаются они с ярмарки уже к ночи, но с такой породистой коровой, что надоили сразу же полтора ведра молока.
Турка в восторге обнимает корову, а бабушка готовит ему чай по–бурятски — с молоком и маслом, продолжая отчитывать гостя за его привычку дарить мне, еще ребенку, серебряные украшения «на свадьбу».
— Ты моей сопливке голову не морочь, — говорит ему бабушка. — Это у вас басурманский обычай — дитя еще в люльке, а вы уже давай приданое собирать. И сколько же лет вы готовитесь к свадьбе?
— Всю жизнь, — смеется гость.
Вспоминаю свою строгую бабушку и понимаю, что понятия нового мышления, политкорректность и толерантность неприложимы к ней. Политкорректность это по–русски вежливость и определенная дипломатичность отношений. И бабушка была подчеркнуто вежливой с неприятными ей людьми, но могла отругать меня, «сопливку», и турку, потому что любила нас. Не оттого ли так трудно приживается политкорректность у нас в России, что за дипломатией слов все же угадывается тот холодок, когда на языке мед, а под языком лед?
Еще хуже обстояло у моей родни с толерантностью. Слово «толерантность» означает «терпимость» или, говоря языком психологии, невосприимчивость человека к тому, что представляется ему неважным. Например, мать ругает ребенка за что–то, а тому как о стенку горох. Это значит, что ребенок толерантен к словам матери, то есть не воспринимает их. «Толерантность, — писал Честертон, — это добродетель людей, которые ни во что не верят». Но такая добродетель не в чести у православных. Более того, во времена татаро-монгольского ига воинов Золотой Орды настолько поразила огненная вера православных и их готовность принять мученичество за Христа, что был издан указ, по которому за оскорбление православного священника полагалась смертная казнь даже монголу.
А вот другой закон, усвоенный мною с детства, — не смей оскорблять чужую веру, пусть она даже неприемлема для тебя. Во всяком случае, надолго запомнилось, как мама отвесила мне подзатыльник, когда я забавлялась, играя в намаз, и слегка передразнивала старика Хабибулло.
Помню, как после крещения я сказала дедушке Хабибулло:
— Деда, я теперь православная.
— Якши, хорошо, — обрадовался старик.
Хотя, казалось бы, что тут хорошего для мусульманина? Разная вера разъединяет, но вот что объединяет нас — неприятие того цинизма, когда, говоря словами Достоевского, Бога нет, и, значит, все дозволено. Одним из самых оскорбительных слов в узбекском языке является слово «кафир»: «неверующий». Кафиром может быть русский, узбек, кто угодно, но это тот самый человек, для которого Бога нет, но есть хамская вседозволенность. А еще в языках разных народов есть свои слова для отступников, отрекшихся от своего народа и веры отцов. В узбекском языке это «мушрик», то есть многобожник или идолопоклонник. А от ветхозаветных евреев в нашу жизнь пришло слово «мусер», в русском произношении «мусор». Именно так уголовники называют милиционеров. Знаменитый инквизитор Торквемада, отправивший на костер несколько тысяч человек, был мусером. И хотя эти подробности потом забываются, но народ хранит память о сути событий: во главе крупнейших злодеяний, принесших немало бед человечеству, стоят кафир, мусер и мушрик.