После расчета с бригадиром в храм влетает моя староста:
— Батюшка, узбеки молятся прямо у нас на территории! Я им говорю: прекращайте, а они не прекращают. Пойдите, скажите им, вас они послушают.
Моя Нина — законник в последней инстанции. Запретив мусульманам молиться в пределах храмовой ограды, она внимательно следила за исполнением своего требования. Выхожу из храма и вижу: действительно, стоят наши рабочие кружком, с поднятыми вверх руками и хором что–то произносят.
Подхожу ближе, с одной стороны, мне неудобно прерывать молитву, пускай и мусульманскую, а с другой стороны, в прямом смысле этого слова, моя негодующая староста. Стоило нам подойти, те молиться прекратили.
— Хасан, — показываю на свою помощницу, — был договор Аллаху здесь не молиться.
— Отец, мы не нарушаем, мы Иисусу молились, благодарили Его, что нас не обманули.
У Хасана шестеро человек детей, и по специальности он садовод. Стройка стройкой, но при любых обстоятельствах он находил возможность зайти к нашим соседям, посмотреть на деревья, что–то хозяевам посоветовать. С деревьями поговорит и счастлив, день прошел не зря. Одно время он работал на подворье одного богатого человека, тот решил посадить большой сад. Трудился с удовольствием, при встречах все норовил рассказать, как он востребован, как хорошо к нему относится хозяин. Но идиллия длилась недолго — видимо, последний счел, что держать у себя агронома на ставке ему невыгодно, и решил рассчитать Хасана. Приходит тот за деньгами, а хозяин ему объявляет:
— Мне доложили, что после тебя пропал ценный инструмент. Сказали, что ты его украл, следовательно, и расчет тебе не положен.
И вытолкали старика взашей. Он приходил потом, пытался с хозяином объясниться, мол, не вор он, не брал того инструмента. Да охрана всякий раз прогоняла.
Хасан нашел меня и рассказывает о своей беде. Так, мол, и так, нет возможности с хозяином объясниться, тот ведь думает, что это я украл. Он уже чуть не плачет:
— Как же мне дальше жить, если такой уважаемый человек считает меня вором? На следующий год сына с собой хочу привезти, вдруг до него слухи дойдут, что отец его вор? Что делать? Может, ты поговоришь с ним?
Слушаю его и думаю, как же мне это тебе объяснить, человече, что слово гастарбайтер правильнее было бы произносить «гастербайтер», от «гастер» — «желудок»? А если ты «желудок» и нелегально работаешь в чужой стране, то и забудь о таких понятиях: «честь» «совесть». Это когда-то ты учился в Тимирязевке, получал грамоты за хорошую работу, родил шестерых детей, а теперь ты никто, «желудок», человек без права на собственное достоинство, и оскорбить, обмануть тебя, не заплатив за работу, уже считается чем–то само собой разумеющимся. Но говорить ему этого не стал, а сказал только:
— Не расстраивайся, Хасан, я ему обязательно расскажу, какой ты на самом деле порядочный человек.
Нужно было видеть, как его глаза засияли от радости.
Узбеки давно уже у нас не работают. Хасан и его команда на законных основаниях трудятся в строительной фирме, но связи не потерялись. По старой памяти, они, бывает, приходят к нам помочь по хозяйству и покушать домашней еды. Но если для молодых это скорее развлечение, то для старика бригадира такие походы в храм стали уже чем–то большим. Иногда он приходит на воскресные службы, после которых вместе со всеми целует крест, и всякий раз, прощаясь, просит молиться о нем и о его пацанах. А тут звонит и срывающимся от волнения голосом просит молиться о его дочери:
— Отец, моя Фаиза умирает.
Когда Хасан вернулся после похорон и пришел в храм, я его не узнал. Того прежнего Хасана не было, передо мной стоял плачущий, раздавленный горем старик.
— Я любил ее больше остальных детей, и она любила меня. Между нами со дня ее рождения сразу же возникла какая–то необъяснимая связь. В детстве она от меня просто не отходила.
Еще находясь в колыбельке, завидев отца, ребенок радовался, как другие дети радуются появлению матери.
— Дочка всякий раз так хотела видеть меня, словно от этого целиком зависела вся ее жизнь. Потом, когда Фаиза стала взрослой, вышла замуж, оказалось, что она не должна иметь детей, а ребенок, если он у нее родится, погубит мать. Я следил за ней и не позволял беременеть, а она мечтала о ребенке, мечтала родить девочку, только более счастливую, чем она сама. Когда мне пришлось уехать на заработки, дочка, несмотря на все мои просьбы, забеременела и долго таилась. Фаиза родила девочку, как и хотела. Назвала ее тоже Фаизой, и через двадцать дней умерла. Когда меня вызвали, она еще была жива, а я не успел. Вот, — он достал из бумажника вчетверо сложенный клочок бумаги и протянул его мне, — почитай, это от нее.
На листке из тетрадки в клеточку было написано несколько строк по–узбекски.
— Ах, да, — сказал Хасан, — ты этого не поймешь, — и стал переводить.
«Отец, прости меня. Твоя дочь оказалась непослушной. Ты знаешь о моей мечте стать матерью, хотя бы ненадолго. Я женщина, и мое предназначение — дарить жизнь. Не сердись на меня, отец. Свою доченьку я назвала Фаизой, пускай она станет тебе дочерью вместо меня. Прости, что заставляю тебя страдать».
— Мне очень больно, — плачет Хасан, — не могу найти успокоения.
— А ты приходи к нам на панихиды, мы служим их по субботам. Будешь молиться вместе с нами. Молитва тебе обязательно поможет.
Помню, как он пришел в первый раз на панихиду. Как все, написал записочку об упокоении и отдал ее за ящик. Дежурная прочитала имя в записке и, вопросительно посмотрев в мою сторону, хотела уже было что–то сказать, но я, понимая, что она мне сейчас скажет, глазами попросил ее не отказывать.
Во время панихиды листок с именем Фаизы лежал передо мной отдельно. Церковь не молится об усопшем человеке иной веры, но Церковь молится «о всех и за вся», и я просил о Хасане, чтобы Господь дал покой ему и его дочери, и чтобы маленькая внучка и старик так же полюбили друг друга.
Сегодня я уже редко захожу в книжные магазины, это раньше книги были великой ценностью, а сейчас все больше читают, чтобы развлечься или отвлечься. Иду по городу, смотрю, прямо на улице лоточник торгует печатной продукцией. Чего тут только нет, множество книжек в твердых красочных переплетах, женские романы, фэнтези, и среди этого яркого книжного изобилия где–то сбоку приютился какой–то скромный серый томик. Взял посмотреть: Ремарк, третий том, «Возлюби ближнего своего», издан еще 17 лет назад.
— Интересуетесь, — говорит продавец, — если решите купить, продам дешево.
— Откуда у вас такая древность, 1993 год, и где остальные тома?
— Сам не пойму, скорее всего, на базе старый неликвид подсунули.
— А что, Ремарк сегодня спросом уже не пользуется?
— Да кому нужен этот депресняк, и название такое чудное. Сейчас вот «Как стать богатым» хит продаж, не желаете?
Но я все–таки купил томик Ремарка. Купил, перечитал и заметил, что, читая даже одни и те же строки, в пятьдесят плачешь куда как чаще, чем в двадцать. Помилуй Бог, а что будет со мной в семьдесят? Хотя до семидесяти еще нужно дожить, и эта мысль утешает.
Думаешь, почему человек плачет, может, мужчине это непозволительно? Но вот читаю все у того же Ремарка: «Не пытайся скрыть своей печали, мальчик, — сказал Штайнер, — это твое право. Древние греческие герои плакали больше, чем какая–нибудь сентиментальная дура наших дней. Они знали, что заглушить в себе этого нельзя… Грусти, давай выход чувствам, и тогда ты скорее от них избавишься».
Подвозил меня как–то один человек на Порше Кайен с немецкими номерами. Узнав, что я священник, он рассказал мне историю своей эмиграции. Как уезжали они всей семьей, и как потом он эту семью потерял. Он никого не винил, просто ему нужно было выговориться, а попробуй найди собеседника, способного слушать тебя и молчать.
Человек говорил со мной, вел машину и плакал. На улице было темно, но я понял это по движению его руки, вытирающей слезы с глаз. Ему не хотелось, чтобы кто–то видел, что он плачет, но ничего не мог с собою поделать.