Временами я ненавижу его. Ненавижу до нервной зевоты, до сердцебиения, до дрожи в пальцах…
Может быть, потому я ненавижу его, что он мне ясен, весь какой есть, с его умным, недобрым взглядом, с этой манерой слегка растягивать гласные, резко подчеркивая согласные, с улыбкой, которая кажется снисходительной, а на самом деле решительно безразлична к кому бы то ни было…
Я знаю его досконально, прежде, чем он вымолвит слово, я уже угадываю это слово и почти всегда безошибочно. Я сразу вижу, когда он начинает играть, а играет он, в сущности, всегда. Причем, надо сказать, будучи человеком, бесспорно, одаренным, он сразу же вживается в игру и уже сам неоспоримо верит только что созданному, всегда разнообразному стереотипу. То он хилый, отживающий свое старичок.
— Эх, молодежь, — так и чудится в мутном его взоре, в слабой, едва заметной улыбке, в неглубоких морщинках возле рта, — эх, молодежь, болею за вас за всех душой, всё-то вы стремитесь куда-то, всё-то вам чего-то надобно…
То он сильный, мужественный, откуда что берется! Плечи развернуты, взгляд орлиный, походка бодрая, стремительная, право же, двадцать лет сбросил, да и только! То он углубленный в себя чудак-ученый, пренебрегающий всеми, какие есть, жизненными преимуществами, для которого самое изо всего важное — чистое золото науки. То он эпикуреец, жадный до радостей бытия, пленительно остроумный, зажигательно-веселый, влюбляющий в себя запросто кого угодно, хоть первую красавицу, хоть принцессу крови. И каждый, кто видит его в том или ином обличье, сознает: он именно такой, какой есть, и, наверное, потому он вызывает доверие, что самому себе, разноликому, верит…
Только один я знаю, каков он на самом деле. Почему знаю? Потому, что всю свою сознательную жизнь я провел возле него, как говорит мой бывший однокурсник, а ныне член-корреспондент Академии медицинских наук Вова Широков, я нахожусь в постоянной тени, отбрасываемой этой великой личностью уже добрых и не очень добрых сорок с лишним лет.
Я бездарен, безусловно и абсолютно бездарен. Он, мой учитель, как-то выразился обо мне так:
— Убедительно неталантлив…
Точнее трудно было бы придумать. Так оно и есть — убедительно неталантлив. Правда, исполнителен, прилежен, эти два качества, как известно; всегда сопутствуют бездарности. Истинный талант более непоседлив, а зачастую даже ленив, хотя Жюль Ренар считает иначе: гении — это волы, работающие день и ночь. Но, как бы там ни было, я — надежная посредственность, на меня всегда и во всем можно положиться. Америк не открою, ни в коем случае, талантом не блесну, никогда не щегольну каким-либо ярким исследованием, зато я ровен и устойчив, словно лед в пробирке, я та самая рука, на которую можно опереться, сознавая, что рука выдержит, не дрогнет, не подведет.
Когда-то я, окончив медицинский институт, остался в аспирантуре, при кафедре. Сам старик ходатайствовал за меня. А слово старика — это известно всем — сила. Было ему в ту пору едва ли больше сорока, но его уже все дружно звали стариком, то ли за выдающуюся его одаренность, то ли за операции, которые он уже тогда начинал практиковать, создавшие ему вполне заслуженную славу, окружившие негаснущим ореолом его короткую невыразительную фамилию.
Кто может определить верность того или иного шага, предсказать, как сложится жизнь, если ты пошел именно в ту, а не в другую сторону?
Кто знает, как отзовется на самой жизни нашей некий, внешне вроде бы даже малозначительный поворот судьбы?
Я был счастлив. Безоговорочно, абсолютно, я весь лучился неизбывной радостью, еще бы, сам старик потребовал, чтобы я, один из всех, остался в аспирантуре! Никто иной, только я!
Он сам сказал обо мне так:
— Я верю ему, он или руки сломает, или дверь откроет, третьего не дано.
О, если бы уже тогда я мог предвидеть, как это все отзовется! Что со мною будет, каким я стану…
Однако постараюсь рассказать все по порядку.
При его помощи, что было, то было, я защитил диссертацию. Когда я кинулся к нему с изъявлениями признательности, старик лишь пожал плечами:
— Разве я требую какой-либо благодарности? Просто ты должен понять: раз я делаю тебе добро, стало быть, я отвечаю за тебя. Уже отвечаю…
Что мне оставалось сказать? Пожалуй, еще раз поблагодарить его, но я не осмелился благодарить, предпочел просто промолчать. А старик между тем продолжал:
— Что значит, отвечаю за тебя? Это значит, что я стараюсь, чтобы тебе было лучше. Понятно?
— Да, — ответил я, — вполне.
— В пятой больнице освобождается полставки врача-ординатора, думаю, тебя бы это вполне устроило…
Я согласился с ним:
— Я тоже так думаю.
И вскоре я стал работать в той же больнице, в которой он заведовал отделением. Кроме того, я работал в научно-исследовательском институте, таким образом, старик оказался прав, в материальном отношении мне стало значительно лучше, что и требовалось доказать.
Моя благодарность была неисчерпаема, к тому же я был преисполнен непритворного восхищения перед ним, перед его мастерством и уменьем.
Иногда он приглашал меня присутствовать на его операциях, в ту пору он уже начал разрабатывать свой сшивающий аппарат при анастомозе кишок. У него уже тогда появились поклонники и, как водится, завелись враги, даже, пожалуй, довольно сильные, иные старались всеми силами мешать ему. И он это знал, но не думал уступить, отойти в сторону, сложить оружие.
На этот раз он предпочитал роль несгибаемого фанатика, рыцаря от науки, которому не страшны ни тайные наветы врагов, ни открытое недоброжелательство завистников.
Однажды я ассистировал ему, то был трудный случай, однако он провел операцию блистательно, больной был спасен, и даже студенты, которые присутствовали в операционной, не выдержали, дружно зааплодировали ему. А он, словно никого не видел, не слышал, сдернул с рук перчатки, сбросил шапочку с головы и, кивнув мне, вместе со мной прошел в свой маленький, тесный кабинет. Спросил, бессильно свесив кисти рук:
— Ну, что скажешь?
Что можно было ответить, кроме одного слова:
— Великолепно!
В самом деле, иначе и не определить ту ювелирно завершенную операцию, которую он провел, в сущности, его сшивающий аппарат начал уже завоевывать все большую популярность, все чаще применялся в различных больницах страны различными хирургами, а сам он был и оставался первым, лучшим из лучших, почти совершенным мастером своего дела.
Он глянул на меня, слегка опустив ресницы. Как знаком стал мне спустя годы этот взгляд искоса, словно бы примеривающийся, словно бы мысленно взвешивающий того, кто стоит рядом.
— Не врешь? Правду говоришь?
У меня даже дыхание сперло в груди. Ему?! Врать?!
— Верю, — он махнул усталой своей ладонью. — Как же тебе не верить? — Улыбнулся, зная, что улыбка его неотразима, противиться ей невозможно. — Значит, выходит, правду говоришь…
Он произнес эти слова задумчиво, в то же время рассеянно, как бы думая о чем-то другом, мне неизвестном.
— Тогда вот что, — он потер одну ладонь о другую, — тогда напиши в газету, излей свои чувства, хорошо?
— Хорошо, — мгновенно отозвался я. — Но в какую газету?
— Это мы подберем, — ответил он, тут же поправил себя: — Я подберу.
И подобрал. То была большая столичная газета, выходившая пять раз в неделю. Как позднее стало известно, там работал давний его товарищ, с которым некогда он учился в школе. Не друг, о, нет, друзей у него не было, но приятелей, знакомцев, давних и недавних, сколько душе угодно!
Я написал. Каюсь, не сам, писал под диктовку, его диктовку. Только подпись стояла моя, все остальное был плод его ума, его мыслей, соображений. И еще — там были две-три фразы, до которых я бы никогда не мог додуматься, то были язвительные, ядовитые слова, уничтожавшие его врагов.
Как ему думалось, окончательно и бесповоротно.
Но даже самым талантливым суждено подчас ошибаться. Его враги отнюдь не были уничтожены моей статьей, напротив, они словно бы оживились, ощутив в себе новые силы, но всю свою ярость, весь пыл они направили конечно же на меня, на автора статьи. На кого же еще?
Да, враги не были уничтожены, зато я поплатился жестоко. Признаюсь, я был почти уничтожен и опрокинут на все лопатки, как выражается все тот же Вова Широков. Тогда он, еще только-только делавший первые шаги в своем институте, которым спустя годы стал руководить, сказал:
— Голубчик, я бы не хотел быть на твоем месте, клянусь мирозданьем!
Я взмолился, сознавая, что слова мои звучат как нельзя более жалко:
— Помоги, Вова, чем можешь…
Он развел руки в стороны:
— Милый мой, что я могу сделать? Какая-такая у меня власть?
Он так и не сумел мне помочь, зато помог старик. Никто иной. Впрочем, у него-то и была власть, которой он умело варьировал.
И благодаря этой власти я уцелел, несмотря на все старания его недругов, ставших теперь уже моими врагами.
Он спас меня, я ушел из научно-исследовательского института в городскую больницу, где он устроил меня на полную ставку врача, заместителя заведующего отделением, это я помнил всю жизнь, тем более что он не уставал напоминать мне об этой услуге и о других его милостях, которые он оказывал мне. И я старался по мере сил сторицей отплатить ему добром за добро. Впрочем, он и не ждал иного отклика с моей стороны. Он был во мне абсолютно уверен. И не ошибся, я не подвел его ни разу.
Когда на нашем горизонте взошла новая звезда, некто Кучумов, старик поручил именно мне расправиться с ним. Кучумов оказался чересчур опасным соперником для него. Это был незаурядный ум в сочетании с неоспоримой талантливостью, кроме того, Кучумову были присущи многие, драгоценные для ученого качества — терпение, необыкновенная работоспособность, постоянное стремление искать и находить новые, еще никому не ведомые грани науки.