И больше ни о чем, что могло бы быть для него выгодным, не заботился и не думал.

Однажды я спросила его:

— Ты нравишься самому себе?

— Да нет, не очень.

— Почему? — не отставала я.

— Не знаю. Не нравлюсь, и все.

— Мне ты тоже не нравишься, — сказала я. — Потому что ты на редкость нечестолюбив.

Отец равнодушно усмехнулся:

— Ну что ж, значит, таким уж уродился.

— Но почему же?

— Таким уродился, — повторил он.

— Это несправедливо, — попыталась я убедить его. — Это ужасно несправедливо! Ведь благодаря тебе, и только тебе, многие стали докторами наук, а некоторые, я знаю точно, даже членами-корреспондентами. А уж о кандидатах я и не говорю, их, должно быть, тьма-тьмущая. И во многом именно ты, не кто иной, помог им стать тем, чем они стали, ты не только доставал для них всякие раритеты, ты им, я сама, своими ушами слышала, читал иногда целые лекции…

Я не преувеличивала. Как-то к отцу заладил ходить некий весьма прилипчивый гражданин. Я его прозвала Молчалиным.

Наверно, думалось мне, Молчалин Грибоедова должен был выглядеть именно так. Мягкий взгляд серых ласковых глаз, изящно вылепленные розовые губки, круглая, хорошей формы голова, почему-то всегда склоненная набок.

Он умел истово, даже как-то благоговейно слушать. Отец рассказывал ему что-нибудь, решительно незнакомое для него, и он, казалось, впитывал в себя каждое его слово глазами, бровями, полуоткрытым ртом.

У него была манера говорить:

— Да что вы… Да куда мне до вас… Нет, я таким, как вы, никогда не буду…

Такой вот стиль, взятый им на вооружение, помог ему добиться многого.

Сперва он защитил кандидатскую; тему диссертации он, по слухам, вымолил у своего научного руководителя: «Обряды древних тольтеков».

Отец сказал мне: «Тема, что называется, не бей лежачего».

Однако, верный себе, сумел раздобыть для Молчалина (разумеется, у него была другая фамилия, но для меня он навсегда остался Молчалиным) редкие, очень нужные ему издания; мало того, Молчалин принес отцу свой автореферат, и отец просидел над многостраничным этим произведением что-то не меньше недели, не только безжалостно выправляя погрешности языка — а их было немало, — но и внося необходимые дополнения.

Молчалин стал кандидатом наук и почти сразу же начал исподволь готовить докторскую диссертацию.

Он являлся к отцу из вечера в вечер, садился напротив него за стол, сложив вместе ладони, — у него были пухленькие, совершенно женские ладони, короткие пальцы, выхоленные, выпуклые ногти, похожие на отшлифованные морем камешки, — смотрел на отца не моргая, благоговейно-ласковым взглядом и канючил:

— Ипполит Петрович, вы же понимаете, куда мне до вас, я же таким, как вы, никогда не буду, помогите мне, дорогой вы мой, вы же знаете, я без вас никто и ничто…

Вместе с отцом он выбрал тему докторской, сейчас уже не припомню названия, помню лишь, что тема эта тоже в какой-то степени перекликалась с обычаями древних народов, некогда населявших нашу землю.

Он продолжал ходить к отцу, советовался, слушал его, аккуратно записывал слова отца в особую записную книжку и почти каждую неделю приносил список книг, которые отец должен был ему раздобывать. И отец раздобывал книги, и разъяснял то, что было Молчалину почему-то непонятно, и рассказывал о том, о чем Молчалин не знал и не мог знать…

Само собой, Молчалин стал доктором наук, как же иначе?

И почти сразу же стал заведовать сектором своего института. И… начисто позабыл об отце, как не знал его никогда.

Прежде всего, не позвал отца на банкет, который он устроил в «Арагви», когда защитил докторскую.

Кто-то сказал об этом отцу, отец махнул рукой:

— Не пригласил? Бог с ним, всех не пригласишь…

Но однажды, спустя чуть ли не год, отец позвонил Молчалину, хотел попросить устроить в его институт на работу сына одного своего гимназического друга, однако новоиспеченный доктор говорил с ним так односложно и сухо, что во второй раз отец уже не позвонил. И вообще больше никогда не звонил ему.

Не знаю, гневался отец на него, или быстро позабыл о нем, как не случился тот никогда в его жизни, или был неподдельно обижен, но он скрывал от меня свою обиду, не говорил о нем никогда, лишь как-то бегло заметил:

— Это человек, который признает только деловые отношения, только нужных людей. Поэтому у него нет и не может быть друзей, одни только нужные люди.

Мы с отцом были как-то особенно духовно близки.

Ни с одной подругой никогда я не могла бы так откровенно говорить, как с отцом. И он считал меня первым своим другом.

Ему я не стеснялась признаться в том, что ощущала себя писательницей чуть ли не с самого юного возраста.

Меня всегда отличало поразительно живое воображение, я была наблюдательна, умела подметить наиболее характерные черты в людях и еще обладала особенностью приписывать всем вокруг различные качества, которые, на мой взгляд, были им присущи.

Отец нередко предупреждал меня:

— Почаще снимай розовые очки с глаз, это, поверь, полезно для здоровья…

Я знала, о чем он думал, говоря это.

Ведь я сочиняла не только на бумаге, и потому эта моя особенность оказывалась причиной многих горестных переживаний.

— Опять лоб в шишках? — спрашивал отец, когда узнавал о том, что меня постигло очередное разочарование. — Снова вчерашний друг — сегодняшний враг?..

Когда я выросла, я все равно продолжала ошибаться. Выдумывала себе рыцарей без страха и упрека, приписывала им тьму-тьмущую различных достоинств, которые отродясь не были им присущи, и, словно лбом о стену стукалась, наступало неминуемое разочарование. Но многочисленные мои ошибки не отрезвляли меня. Недаром отец называл меня сочинителем и предупреждал совершенно серьезно:

— Сочинительство — дар, присущий писателям, только не следует переносить его в реальную жизнь…

Отец верил в меня, считал, что я буду писательницей. Приводил множество примеров, которых у него в запасе было предостаточно, когда талантливый человек, не сумевший сразу пробиться, перенесший многие трудности, вдруг однажды просыпался знаменитым.

Я писала повести и рассказы, однажды накатала даже целый роман страниц на триста.

Потом отсылала свои произведения в различные редакции; потом собирала вместе повести и рассказы и сдавала сборники в издательства.

По сей день храню многочисленные рецензии из редакций и издательств.

Иные написаны лихо. Видно, что писавший любуется своим стилем, дескать, вот я какой, образованный, разносторонний, умею подробнейшим образом разобрать недостатки и доказать, что не пропущу ни одного…

Иные написаны мягко, чувствуется, что писавший явно жалеет незадачливого автора, сочувствует ему, но против правды не желает идти.

И, разнося в пух и в прах чуть ли не каждую страницу, он в то же время страдает из-за моей литературной беспомощности.

К слову, теперь уже можно сказать об этом (ведь я уже ничего не пишу, кроме чисто журналистских очерков и корреспонденции), мои повести и рассказы были написаны не хуже многих произведений, которые публиковались в тех же самых издательствах ив периодических изданиях. Право, ничуть не хуже!

Но к чему теперь толковать обо всем этом? К чему терзать себя бесплодными воспоминаниями, напрасными сожалениями, мыслями о том, что было бы, если бы да кабы…

Должно быть, прав мой друг, редакционный фоторепортер Ардик Моргунов, «ас фотоискусства», как он именует сам себя, когда говорит:

— Главное — удача! Все остальное спокойно приложится…

Вот чего не было, того не было — удача мне так и не улыбнулась. Я не была везунчиком и не стала писательницей… Но до сих пор я работаю в ежедневной газете. Начинала репортером, теперь — очеркист при секретариате.

Звучит громко, но на самом деле мои обязанности в достаточной мере всеядны. Могу написать очерк, но, если поручат дать интервью с каким-либо интересным человеком, не откажусь. И заметку иногда напишу, и на читательское письмо откликнусь, поеду познакомлюсь, погляжу на все аспекты, проверю то, что следует проверить, потом напишу, как и что.

Одним словом, признаюсь, пусть из меня не вышло писательницы, но журналисткой я все-таки стала.

И, по общему мнению, энергичной, пробивной журналисткой.

Работу свою я люблю. Во всяком случае, до конца дней не мыслю для себя никакой иной…

Способность к сочинительству хотя и не привела меня к писательству, все-таки сумела сослужить мне добрую службу, ведь для журналистки тоже очень важно обладать живостью воображения, наблюдательностью, способностью что-то придумать или хотя бы додумать, домыслить…

Однако никто не знает о том, что я все равно продолжаю сочинять биографии людям, случайно встреченным мною на улице, в метро, в театре или в магазине…

И сочиняю не только их характеры, но и желания, владеющие ими, их радости, горести, заботы, надежды…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: