В сфере внешней политики дела обстояли еще лучше. Вольтер мечтал об изгнании турок из Европы, и это его желание в точности соответствовало планам Екатерины. Поэтому, когда война между Россией и Портой все-таки началась, философ стал настолько ревностным приверженцем и пропагандистом российского оружия, что Екатерина высказала уверенность в том, что «освободившееся от страстей потомство простит меня за этот народ [турок], а то, что Вы пишете, немало будет этому способствовать»{88}. В самом деле, получив очередное известие о победе русских, Вольтер поклялся, что, если войска императрицы сумеют овладеть Константинополем, «тогда сочинят “Екатериниаду”»{89}. Вольтера поражало до глубины души, что императрица могла придерживаться курса реформ, добиваясь в то же время успехов на поле битвы.

Перечисляя все поступки, которыми императрица заслужила симпатию Вольтера, не следует забывать и сделанную ею прививку против оспы в то время, когда даже в Сорбонне противились подобным мерам по религиозным соображениям. Кроме того, были еще жесты, обращенные непосредственно к литераторам. Екатерина пригласила Дидро и Д'Аламбера перенести печатание «Энциклопедии», подвергавшейся гонениям во Франции, в Ригу; она предложила Д'Аламберу должность наставника при своем сыне Павле; она выкупила библиотеку Дидро и затем назначила его библиотекарем пожизненно; она заказала русский перевод многих сочинений французских просветителей. Взятые вместе, поступки Екатерины объясняют, почему Вольтер счел возможным с чистой совестью утверждать: «…бывши одинаких с Вами мыслей о всех деяниях, ознаменовавших царствование Ваше, взирал на них как на происшествия, имеющия довольно близкое сходство с теми, кои я сам делал; ибо поселения всякого художества, хорошие законы и терпимость всех вер суть мои страсти»{90}. Как непременное следствие: «Вы, будучи вкупе Победительницею и Законоположницею, приуготовили Своему имени безсмертие»{91}.

Как видно из переписки, Вольтер запустил процесс обожествления императрицы уже при ее жизни. Его письма к ней полнятся игривыми выражениями преданности «Пресвятой Владычице Петербургской», чьи ноги он целует со всевозможным уничижением{92}. Вместе с Дидро и Д'Аламбером он возводит «алтари» своей богине, и закономерно, что он подписывает этот панегирик как «Храма Вашего Жрец»{93}. В другом письме он и Дидро — «светские верообращатели, проповедующие богослужение святой Екатерине»{94}. «Вашего Императорскаго Величества обожатель Вольтер» взывает: «…слава в вышних[!]»{95}. И он в состоянии служить ее культу, полностью осознавая, что «моя императрица никогда не совершит ни единого шага, который не вел бы ее к тому прекрасному храму памяти, что она себе воздвигла»{96}. Вольтер здесь, пожалуй, немного дерзок на язык, но его слова отражают символы, питавшие воображение обоих участников переписки.

Перефразируя Цицерона, Екатерина II мечтала с помощью Вольтера преодолеть смерть и льстила себе упоительной надеждой, что память о ней переживет ее на века. Эта надежда могла смягчить ужасный парадокс уникальной личности, обреченной неминуемо упокоиться в обезличивающей всех могиле. Выражая такую озабоченность потенциальным вердиктом потомства, Екатерина отражала систему ценностей тех, кого она более прочих уважала как интеллектуалов, Вольтера в первую очередь. Другие государственные деятели этого периода разделяли те же ценности. К примеру, на другом конце Европы Георг III, обращаясь к лорду Бьюту[22], таким образом сформулировал несбывшуюся мечту реформировать правительство: чтобы, «когда мы оба умрем, память о нас уважали и почитали до скончания веков»{97}. Точно так же лорд Норт[23], почуяв приближение смерти, «очень тревожился о своем характере и славе: ему хотелось бы знать, как он выглядит и будет выглядеть в глазах людей после смерти»{98}. По ту сторону океана мы находим Джона Адамса[24] в крайнем волнении из-за грядущего приговора потомков: он опасался, что его противники Бенджамин Франклин и Томас Джефферсон присвоят его заслуги и сопутствующее им бессмертие, которое он считал принадлежащим себе по праву{99}.[25] Этот феномен не ограничивается рамками дореволюционной эпохи: французские революционеры, такие как Робеспьер, прислушивавшийся к той же римской республиканской традиции, что и Екатерина, были весьма чувствительны к мнению потомков{100}.

Чувствительность к приговору грядущих поколений, как можно заключить из приведенного выше списка, особенно велика у тех, кто не может найти утешения в формальных рамках религии. Именно так обстояло дело и с российской императрицей. Несмотря на то что проникнуть в религиозные чувства монарха может быть затруднительно, особенно если этот монарх одновременно является главой государственной церкви и его публичные обязанности затмевают его частные верования, кажется вполне очевидным, что Екатерина считала религию прежде всего инструментом общественного воспитания. Ее собственный переход в православие прошел безболезненно именно потому, что для нее, как и для Генриха IV, церковная догма значила мало. Решив не настраивать против себя православную церковь, как это сделал ее муж, Екатерина скрупулезно соблюдала все обряды. Но ее настоящее отношение ко всему, связанному с религией, пожалуй, лучше всего отразилось в нелицеприятном отзыве о Москве: «Кроме того, никогда народ не имел перед глазами больше предметов фанатизма, как чудотворные иконы на каждом шагу, церкви, попы, монастыри, богомольцы, нищие, воры, бесполезные слуги в домах…»{101} Другое свидетельство принадлежит князю Щербатову, жаловавшемуся на то, что императрица, «упоенна безрассмысленным чтением новых писателей, закон христианский (хотя довольно набожной быть притворяется) ни за что почитает»{102}. Несмотря на типичную для Щербатова резкость суждения, вполне вероятно, что оно отражало истинное положение дел: императрица была если не агностиком, то уж наверняка деистом{103}.

Не найдя утешения в православной церкви, Екатерина утратила, выражаясь языком психиатра Роберта Джея Лифтона, эффективный способ отрицания власти смерти или, по крайней мере, способ примирения с мыслью о смерти. Три прочие символические типы поведения, которые Лифтон определяет как способы справиться со страхом смерти, были ей в равной мере недоступны. Биологическое бессмертие позволяет человеку «продолжать жить» в своих отпрысках. Однако, учитывая отношения Екатерины с ее единственным сыном Павлом, родство которого с Петром III она поставила под сомнение в своих автобиографических записках, эта форма бессмертия привлекала ее мало. Более того, люди XVIII столетия еще не были знакомы ни с символическим бессмертием, достигаемым посредством единения с природой, ни с эмпирической трансцендентностью, где осознание течения времени преодолевается с помощью наркотических препаратов, спортивных упражнений и тому подобного. Поскольку императрица никогда не претендовала на звание гения, бессмертие, достигаемое артистическими усилиями, подобное тому, которого добились Вергилий и Цицерон, было ей явно заказано. Она признавалась всем и каждому, что не умеет ни слагать стихи, ни сочинять музыку{104}. Она могла, однако, мудро управлять страной, вводить законы и показывать пример их соблюдения, подчиняясь им сама. В общем, она могла создать «регулярное» полицейское государство. Именно это, с благословения Вольтера, она и попыталась сделать, понимая, что в случае успеха ее замысла она может быть уверена, что имя ее сохранится на веки вечные. Это знание (вновь прибегнем к теории Лифтона) отвечало ее потребности «перед лицом неотвратимости биологической смерти поддерживать внутреннее ощущение непрерывности — того, что было до нее, и того, что будет после, — иными словами, ощущение, что она продолжает существовать как индивидуальность»{105}. Если бы Екатерине пришлось самой выразить ту же мысль в классических терминах, она, вполне вероятно, обратилась бы к «Памятнику» Горация, приведенному в качестве эпиграфа к данной статье:

вернуться

22

Бьют (Bute) Джон Стюарт (1713–1792) — английский государственный деятель, премьер-министр (1762–1763). — Примеч. науч. ред.

вернуться

23

Норт Фредерик (1732–1792), лорд, граф Гилфорд с 1790 г., премьер-министр Великобритании в 1770–1782 гг., затем министр внутренних дел в кабинете Чарлза Джеймса Фокса. — Примеч. науч. ред.

вернуться

24

Адамс Джон (John Adams) (1735–1826) — американский дипломат, второй президент Соединенных Штатов (1797–1801); в 1774–1777 гг. — член Континентального конгресса; в 1777 г. сменил Сайласа Дина (см. о нем примеч. на с. 497) в качестве члена дипломатической миссии в Париже; в 1780–1782 гг. находился в Гааге, где добился признания Соединенных Штатов Нидерландами и заключения торгового договора; участвовал в переговорах о мире с Великобританией и заключении Версальского мирного договора 1783 г. — Примеч. науч. ред.

вернуться

25

Екатерина II, разумеется, принадлежала к тому же поколению, что и Адамс. Оба были крайне озабочены тем, как их изображали современные им писатели: см. реакцию Екатерины на произведения Жан- Шарля Лаво и Клода Карломана де Рюльера и воздействие на Джона Адамса, среди прочих, труда Мёрси Отис.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: