— Ну, а когда же мы свезем им и деньги, и все остальное? — спросила она, удовлетворившись, по-видимому, моим объяснением.
— Да, пожалуй, хоть завтра; конечно, если погода будет получше, — отвечала я, прислушиваясь к шуму дождя, барабанившего в окна, и чувствуя во всем теле дрожь.
— Вот это отлично, — обрадовалась Лена. — Так вы, дядя, дайте-ка нам деньги теперь же, а то вы ведь завтра уйдете на работу, пока мы еще будем спать, а нам надо съездить в деревню до обеда.
Муж нашел это замечание вполне справедливым и тотчас же отдал девочке деньги, которые предназначал послать крестьянам.
— Смотри же, Лена, — сказала я, прощаясь с ней перед сном, — если завтра будет лить такой же дождь, как сегодня, мы не поедем в Приречное, ты уж об этом и не мечтай.
На следующее утро я проснулась с такою сильною головною болью, что положительно не могла открыть глаза. Это была обыкновенная нервная головная боль, возвращавшаяся после каждого сильного волнения и продолжавшаяся несколько часов сряду. Горничная моя знала эту болезнь и средство помочь мне: она заперла ставни моей спальни, наблюдала за тем, чтобы никто близко не подходил к моей комнате, и от времени до времени давала мне успокоительное лекарство. Таким образом, я провела все утро в темноте и полной тишине. К трем часам боль унялась, я могла встать, одеться и выйти в другие комнаты. Взглянув в окна, я увидела, что дождь лил как из ведра. В гостиной меня встретила Клавдия, поздоровалась со мной, вежливо осведомилась о моем здоровье и затем снова принялась за свою работу.
— А где же Лена? — спросила я.
— Леночки нет, она уехала.
— Как уехала? По такому дождю! Куда?
— В Приречное. Я ей говорила, что вы рассердитесь, да она не послушалась, она уж давно уехала.
— Кто такой уехал? — спросил муж, входя в комнату. Я ему объяснила.
— Как, Лена уехала? Да с кем же? — удивился он. — Кучер с раннего утра ездил со мной по делам, мы только сейчас возвратились. С кем она поехала, Клавдия?
— Не знаю-с.
Пришлось расспрашивать прислугу. Оказалось, что сумасшедшая девочка, не найдя дома кучера, велела его двенадцатилетнему сыну заложить в телегу лошадь, распорядилась, чтобы в эту телегу уложили куль муки, мешок крупы, кусок холста, почти все хлебы, какие были у нас в доме, и в сопровождении маленького возницы отправилась в Приречное.
— В котором же часу она уехала? — с беспокойством спрашивали мы.
— Часу так в одиннадцатом.
— В одиннадцатом, а теперь уже четвертый! Наверное, с ней случилось какое-нибудь несчастье! Да и что мудреного! Сама ребенок и отправилась в такую даль с ребенком кучером, едва умеющим править лошадью! А дождем размыло дорогу так, что взрослому надо было ехать по ней осторожно.
— Черт знает что за взбалмошная девчонка, — говорил муж, быстрыми шагами расхаживая взад и вперед по комнате, что всегда означало у него сильнейшую степень беспокойства. — Ведь вот она сидит же себе спокойно, — прибавил он, указывая на Клавдию, — а той нет, надо непременно скакать!
Я посмотрела на Клавдию, и мне вдруг стал неприятен вид ее спокойного личика, мне вдруг почувствовалось, что я готова отдать десять таких смирных, невозмутимых девочек за взбалмошную голову Лены!
А ее все нет и нет. Часы звонко пробили четыре. Обед был давно подан, но никто из нас и не думал дотронуться до него: мы с мужем были сильно взволнованы, Клавдия считала неприличным обедать, когда старшие не хотели есть.
— Я пошлю верхового к ней навстречу, — сказал муж в половине пятого. Прошло еще полчаса мучительного ожидания.
Наконец вдали на дороге показался верховой и вслед за ним телега.
Муж выскочил на крыльцо. Через несколько минут он на руках внес в комнату всю измокшую, покрытую грязью фигурку, закутанную в рогожи и мужские полушубки.
— Лена, как тебе не стыдно, по такому дождю, — бросилась я к ней навстречу. — Распутывайся скорей. Ты вымокла? Прозябла?
— Нисколько тетя, — отвечала девочка, сбрасывая с себя все вещи, которыми была закутана, — у меня только ноги немного промокли, а то я вся суха.
— И для чего это ты поскакала? — заметил ей муж. — Ведь тетка вчера вечером предупреждала тебя, что в дурную погоду нельзя ехать такую даль.
— Ах, дядя! — вскричала девочка. — Я, право, не могла послушаться тети! Мне все представлялось, как обрадуются вашим деньгам эти несчастные, мне казалось так жестоко заставлять их страдать лишний день из-за дурной погоды!
— Но ведь ты сама могла простудиться. И поехала с мальчишкой, вместо кучера! Ну, кабы он тебя опрокинул!
— Не беда! — отвечала девочка, весело встряхивая кудрями. — Убиться бы не могла, а если бы ушиблась или схватила легкую лихорадку, это не важность.
Против такого рассуждения нечего было возражать. Я заставила Лену надеть сухую обувь, и затем мы все сели обедать. Лена рассказывала, как обрадовались крестьяне деньгам, как они собираются прийти благодарить мужа, как ей пришлось делить привезенные вещи между самыми неимущими и раздавать детям куски хлеба.
— А тебя они очень благодарили? — спросила я.
— Ужасно! Мне было так совестно! Они все не хотели понять, что я ведь приехала от вас, что мне самой нечего дать, — и девочка сконфуженно-печально опустила головку.
У нас не хватило духу побранить ее за беспокойство, какое она нам причинила; я чувствовала, что люблю непослушную, своевольную девочку горячее прежнего и видела по глазам мужа, что он разделяет мои чувства.
Время быстро шло. Вот уже настала половина августа, обеим девочкам нора было возвратиться в Петербург. Мы откладывали до последней возможности день их отъезда; наконец пришлось определить его. Тарантас подъехал к крыльцу, чтобы отвезти гостей наших на железную дорогу. В него уложили вещи девочек и разные деревенские гостинцы, которые мы посылали петербургским родным. Началось прощание. Клавдия поцеловала меня и мужа, очень мило поблагодарила нас за нашу доброту к ней, приветливо поклонилась прислуге, стоявшей у крыльца, спокойно села в экипаж и тотчас же начала осматривать, не забыто ли чего-нибудь из ее вещей. Лена, ни слова не говоря, бросилась на шею мужу, потом ко мне, потом побежала поцеловаться со всей прислугой, потом опять кинулась обнимать меня, пока наконец муж не сказал ей:
— Ну, довольно, милая, садись, лошади устали стоять.
Тогда она, вся заплаканная, влезла в экипаж, приткнулась в нем кое-как, не обращая внимания на то, что стесняет свою спутницу, и, выставив голову, принялась кивать нам, пока поворот дороги не скрыл нас от глаз ее.
Я постояла несколько минут на крыльце и вошла в комнаты. У окна столовой стоял муж и следил глазами за быстро исчезавшим вдали экипажем. Я подошла к нему.
— Вот и уехали! — сказала я. — Опять мы с тобой остались одинокими стариками!
— Послушай, — проговорил он, быстро обернув ко мне голову, — напиши своему брату, чтобы он непременно каждое лето отпускал к нам гостить девочку!
— Ты говоришь о Лене? — с удивлением спросила я.
— Конечно. А то о ком же?
— Мне казалось, что Клавдия тебе больше нравится, ты так часто сердился на Лену!
— Пустяки! Мне до Клавдии нет никакого дела! А Лена… Я готов бы отдать все свое состояние, чтобы она была моею Дочерью и никогда не уезжала от нас!
Странное дело! Одну из девочек мы постоянно хвалили и в глаза, и за глаза, во все лето нам не пришлось сделать ей ни одного упрека, а между тем мы относились к ней холодно; она казалась нам как будто чужою, в нас не являлось желания как можно скорей опять увидаться с ней. Другая девочка, напротив, очень часто раздражала нас, вызывала с нашей стороны резкие замечания, а между тем мы чувствовали, что она нам близка и дорога, что, уехав от нас, она оставила в доме ничем не заменимую пустоту. Отчего это? Не оттого ли, что у одной из девочек приятная внешность скрывала равнодушие к окружающим, а у другой — сквозь все ее детские недостатки проглядывала искренность, правдивость, живое сочувствие к страданию ближнего.