Розбуа приподнял голову, медленно снял свою меховую шапку и обнажил широкое и благородное чело.
— Я скажу только то, что знаю! — произнес он тихо. — В туманную ноябрьскую ночь 1808 года я находился матросом на «Альбатросе», французском люгере, бывшем отчасти корсарским, отчасти контрабандным судном. По договоренности с начальником пограничной стражи в местечке Эланхови мы бросили якорь близ бискайского побережья. Не стану рассказывать, как нас прогнали от берега ружейными выстрелами, хотя мы приближались с дружественными намерениями; достаточно сказать, что, когда мы старались попасть на наше судно, я услышал детский крик, раздававшийся, как чудилось, из недр самого океана. Крик шел из покинутого всеми челнока. Мы стали грести в направлении к челноку, притом с опасностью для собственной жизни, ибо на челнок был обращен жестокий ружейный огонь бандитов.
В челноке лежала женщина, утопая в крови. Женщина была бездыханна, а возле нее находился ребенок, тоже умирающий.
Я взял ребенка к себе, ребенок этот — граф Фабиан. Повторяю, я взял ребенка к себе, а убитую женщину вынес и положил на берег. Кто совершил преступление — мне неизвестно. Я сказал все, что знаю.
После этих слов Розбуа надел шапку и молча сел.
Торжественное молчание последовало за этим показанием. Фабиан опустил, на мгновение ресницы, но через минуту опять глянул холодно и спокойно на Хозе, которому наступила очередь говорить.
Хозе встал и приблизился к графу Медиана на два шага. Теперь на лице испанца выражалось твердое намерение сказать лишь то, что повелевали долг и совесть.
— Я понимаю вас, граф Медиана, — сказал он, обращаясь к Фабиану, который в его глазах один имел право на этот титул. — Я забуду, что я по милости этого человека принужден был провести долгие годы в ссылке между отребьем человеческого общества. Когда я предстану пред Всевышним Судьей, пусть Он повторит те слова, которые я теперь скажу, — я выслушаю их и не раскаюсь в том, что сказал.
Фабиан кивнул в знак согласия.
— В ноябрьскую ночь 1808 года я стоял на часах на берегу Эланхови. В ту пору я был карабинером и королевским пограничным стражником на испанской службе. Трое мужчин подплыли с моря и вышли на берег. Наш начальник продал одному из них право высадиться на берег в том месте, где это было воспрещено. Я упрекаю себя в том, что сделался соучастником этого человека; я получил от него взятку за мою преступную слабость. На другой день в замке не оказалось ни графини Медиана, ни ее малолетнего сына: они покинули замок ночью. Утром графиню нашли убитой, молодой граф исчез вовсе. Некоторое время спустя явился дядя ребенка. Он завладел поместьями и титулами своего племянника: ему отдали все. Я воображал, что дал согласие только на проделку контрабандистов, перевозивших запретный товар, но невольно я содействовал убийству. Я потом упрекнул графа в этом преступлении — пятилетнее пребывание на галерах в Цеуте было возмездием за мою смелость. Теперь, вдали от власти тех подкупленных судей, пред ликом Божьим, нас зрящим, я обвиняю, как и тогда, стоящего здесь человека, который присвоил себе имя графов Медиана, в том, что он убил графиню. Он был одним из трех лиц, вторгнувшихся в замок. Я сказал все. Пусть убийца, если может, уличит меня во лжи!
— Вы слышали? — спросил Фабиан, — Что можете вы, граф, сказать в свое оправдание?
В ту минуту, когда Фабиан произнес эти слова, послышался крик с той стороны, где водопад низвергался в пропасть.
Мгновенно все обратили взоры в ту сторону, и им показалось, что они видят сквозь покров, образуемый водопадом, человеческий образ, паривший над пропастью и потом в падении описавший черную линию.
Могильная тишина последовала за этим криком, который раздался в то самое время, когда в Туманных горах послышались глухие раскаты грома.
Эта сцена вполне соответствовала характеру действующих лиц. Черные коршуны кружились над их головами и, как бы предчувствуя, что скоро получат добычу, смешивали свои резкие звуки с отдаленными раскатами грома в горах.
Когда прошло первое изумление, Фабиан повторил свои последние слова:
— Что можете вы сказать в свое оправдание?
В груди графа Медиана шла борьба совести и гордости. Гордость победила.
— Ничего! — отвечал дон Антонио.
— Ничего? — спросил Фабиан. — Может быть, вы не понимаете той ужасной обязанности, которую мне предстоит исполнить?
— Я понимаю ее!
— А я, — громко воскликнул Фабиан, — сумею ее исполнить! Но прошу вас — оправдайтесь; я стану благословлять ваши слова, хотя кровь моей матери взывает о мщении. Поклянитесь мне именем Медиана, которое принадлежит нам обоим; поклянитесь мне вашей честью, блаженством вашей души, что вы не виновны, и я почту себя счастливым поверить вам.
После этих слов Фабиан ждал с невыразимой боязнью ответа Медиана, но последний молчал, неподвижный и мрачный.
Тогда Диац подошел к судьям и обвиненному.
— Я выслушал, — сказал он, — с нераздельным вниманием обвинения, произнесенные против дона Эстевана де Арехиза, о котором я также знал, что он пользуется титулом герцога Армада. Смею ли выразить откровенно мое мнение?
— Говорите, — сказал Фабиан.
— Одно мне кажется сомнительным. Я не знаю, совершено ли в самом деле этим благородным кавалером то злодеяние, в котором его обвиняют, но, допуская справедливость всего этого, все же рождается вопрос: имеете ли вы право судить его? По законам нашей границы, только ближайшие родственники убитого имеют право требовать крови виновного. Дон Тибурцио прожил свою юность в этой стране, я знавал его приемышем гамбузино Марка Арелланоса. Кто докажет, что Тибурцио Арелланос сын убитой женщины? Как мог бывший матрос, этот охранник, находящийся теперь здесь, признать после стольких лет в стоящем здесь юноше ребенка, которого он видел только одно мгновение, и то в туманную ночь?
— Отвечайте, Розбуа, — холодно сказал Фабиан.
— Во-первых, должен вам сказать, что я видел ребенка, о котором идет речь, не только одну минуту в туманную ночь. Я в течение двух лет после того, как избавил его от неминуемой смерти, прожил с ним вместе на корабле, на который я его перенес. Черты сына не могут врезаться сильнее в память отца, чем черты этого ребенка запечатлелись в моей. Сказать ли теперь, как я его узнал? Когда вы путешествуете в саванне, где нет дорог, вы сообразуетесь с течением ручейков, вы обращаете внимание на вид деревьев, на характер их стволов, на покрывающий их мох и звезды небесные. Если вы в последующее затем время года — двадцать ли лет спустя или раньше — возвратитесь туда, неужели вы не узнаете звезду, дерево или ручей, несмотря на то что дождь увеличил или солнце наполовину иссушило ручей; несмотря на то что ствол его стал толще, что мох на нем стал чаще и гуще, что полярная звезда переменила свое место?
— Без сомнения, — возразил Диац, — человек, привыкший к саванне, не будет введен в заблуждение подобными переменами.
Канадец перебил искателя приключений и продолжал:
— Разве вы, встретив в саванне незнакомца и перекликнувшись с ним птичьим зовом, не сказали бы: «Этот человек из наших!»
— Конечно.
— Следовательно, и я мог узнать в муже ребенка, как вы в разросшемся дереве — знакомое деревцо, как вы узнали ручеек, некогда тихо журчащий, а теперь, от прибытия дождевой воды, катящий свои воды дико и шумно; я узнал ребенка с помощью фразы, забытой им в течение двадцати лет только наполовину.
— Но встреча все-таки очень странная! — прибавил Диац, почти уже убежденный истиной, оттенявшей слова канадца.
— Неужели Господь, — торжественно заговорил Розбуа, — Господь, доверяющий бурному ветру, опустошительному потоку и перелетной птице семена деревьев и растений, необходимых на пропитание человеку, для перенесения их с места на место с целью воспроизвести эти деревья и растения иногда на расстояния в сотни миль от тех, которые дали им существование, — неужели Господь не может свести двух существ, созданных по его подобию?