По постановлению комитета все, получившие ордер на освобождение, немедленно голодовку прекратили и, немного подкрепив свои силы, на следующий день после обеда покинули тюрьму.

   На пятый день нас посетил врач ВЧК в сопровождении помощницы Самсонова, некоей Андреевой, немолодой уже женщины, от которой впоследствии я узнал, что она кончила два факультета -- медицинский и юридический: такая бездна премудрости и в итоге -- работа под руководством грубого и безграмотного чрезвычай-ника! Врач осматривал всех голодающих без исключения и что-то записывал. Андреева сидела молча, угрюмо наблюдая за действиями врача, и, только когда он мне сказал: "На ногах отеки", она сердито буркнула: "Ну, во всяком случае небольшие!"

   10 января, на седьмой день голодовки, часа в четыре дня снова появился Уншлихт, опять необычайно мягкий и любезный. Он сказал, что пришел с теми последними уступками, которые большевистское правительство считает возможным еще сделать в дополнение к тем, которые были формулированы на бумаге, раньше нам врученной: 1) вместо трех уездных городов нам предлагаются на выбор два губернских -- Вятка и Северодвинск (бывший Великий Устюг); Вологду "по некоторым соображениям" предоставить нам считается невозможным; 2) все освобождаются для устройства дел не на три, а на семь дней, причем провинциалам предоставляется возможность съездить на такой же срок к себе домой. "Так как вы словесным заявлениям не доверяете, то я вам тут же это напишу", -- сказал Уншлихт и, взяв лист бумаги, действительно записал эти уступки, тут же скрепив их своею подписью. Затем он прибавил, что, в дополнение к ранее освобожденным, будут еще освобождены по болезни тт. Николаевский, Дмитриева и Напоев, а также что многосемейным рабочим (из числа смоленских товарищей) будет предоставлена возможность поселиться в уездных городах и деревнях Смоленской губернии, если они того пожелают. Мы имели неосторожность не настаивать на немедленном письменном закреплении этих дополнительных уступок и, я должен тут же добавить, были постыдно обмануты: оба обещания Уншлихта исполнены не были.

   Вручив нам бумагу, Уншлихт сказал, что будет ждать в конторе нашего ответа. С воли нам дали знать, что Политическое бюро Центрального комитета большевиков, все время и являвшееся решающею инстанциею в нашем деле, приняло формулированные Уншлихтом уступки лишь тремя голосами против двух, при решительном сопротивлении Троцкого, настаивавшего на самой крутой расправе с нами, и постановило, что уступки эти -- крайний предел, до которого можно идти.

   Было очевидно, что дальнейшая борьба потребует громадных жертв, а результаты ее представлялись весьма сомнительными. С другой стороны, мы могли констатировать, что добились уже весьма значительных успехов и в достаточной степени использовали и политически созданное большевиками положение для того, чтобы раскрыть глаза и иностранным, и русским рабочим. Нам было известно, что в ночь с 9 на 10 января наша московская организация расклеила по стенам города нелегальный листок о нашей голодовке с призывом к протесту. Один такой листок висел и на стенах Бутырок: его часов в двенадцать дня сорвал начальник тюрьмы. На фабриках и заводах пошли оживленные толки о преследовании социал-демократов и о голодовке.

   Обсудив положение и оценив достигнутые уже результаты, комитет постановил голодовку с шести часов дня прекратить. Немедленно дано было знать о постановлении комитета голодающим, которые и приступили к приему пищи под наблюдением нашего санитарного надзора, причем было решено, что, подкрепившись, заключенные начнут выходить на свободу с

   11 января. Многие остались еще на два-три дня, отчасти чувствуя себя сильно ослабевшими, отчасти по просьбе других заключенных, которые проектировали

   12 января устройство елки и вечеринки. Было очень больно и грустно покидать в тюрьме товарищей по заключению, с которыми мы столько месяцев делили радость и горе, и все, кого не ждали в Москве родные, решили добровольно продлить свое пребывание в тюрьме, чтобы провести с остающимися этот прощальный вечер.

   Я спустился в контору, чтобы сообщить Уншлихту о нашем решении. Он предложил мне, если я желаю, сейчас же подписать ордер на мое освобождение и прислать через час автомобиль, чтобы отвезти меня домой. У меня не хватило духу оставаться в тюрьме лишние несколько часов, и я согласился.

   Проглотив наскоро стакан горячего кофе -- на этот раз с сахаром! -- я в семь часов вечера покидал наш МОК. По установившемуся обычаю товарищи провожали меня пением революционных песен. Голова кружилась -- не только от слабости, но и от сложности нахлынувших впечатлений. К радости освобождения, к чувству удовлетворения от одержанной победы примешивалась горечь обиды за всех остающихся, среди которых столько людей, всю жизнь свою положивших на дело революции и теперь цепко захваченных лапами бессовестной Чрезвычайки. Что-то ждет их впереди?

   Согласно письменной формулировке условий, подписанной Уншлихтом, каждый из нас через семь дней после выхода из тюрьмы должен был явиться в секретно-оперативный отдел ВЧК. Так как при освобождении нас не опрашивали, кто куда намерен ехать -- в Вятку, Северодвинск или за границу, -- и в то же время нас не обязали являться в ВЧК ранее истечения семидневного срока, то мы не видели никаких причин забегать вперед, откладывая все разговоры об окончательном определении нашей судьбы до явки в ВЧК. Часть товарищей начала разъезжаться по провинции, причем в командировочных свидетельствах, выдаваемых ВЧК, оговаривалось, что они имеют право пробыть у себя дома полных семь дней без зачета времени, нужного на путешествие туда и обратно.

   Я оставался в Москве, пользуясь случаем не только принять участие в устройстве наших партийных дел, но и присмотреться немного к тому, какой вид приняла коммунистическая столица за тот год, что я не видел ее, год, прошедший под знаком новой экономической политики. Наблюдения дали мне мало утешительного. Чуть не в каждом доме открылась торговля. Но -- увы! -- все это почти сплошь были "колониально-гастрономические" магазины, булочные, кондитерские, кафе, то есть лавки и заведения, рассчитанные на потребление весьма состоятельных людей. У прилавков кондитерских стояли часто небольшие хвосты, и покупатели платили в кассу за пирожные миллионы. Торговля явно служила главным образом роскоши "новых богачей", бесстыдно выделявшейся на фоне общего обнищания и чудовищного голода, смутные отголоски которого долетали до Москвы в виде сообщений о массовой смертности, об ужасных случаях людоедства и т. д. Но все это воспринималось как будто вести с другой планеты, а Москва веселилась, угощалась пирожными, прекрасными конфетами, фруктами и деликатесами. Театры и концерты были набиты, дамы стали снова щеголять роскошными нарядами, мехами, бриллиантами. "Спекулянт", которому вчера грозил расстрел и который тихо жался к сторонке, стараясь, чтобы никто не заметил его, сегодня чувствовал себя именинником и гордо выставлял на показ свое богатство и свою роскошь. Это сказывалось во всех мелочах обихода: впервые после стольких лет довелось услышать из уст извозчиков, кельнеров в кафе, носильщиков на вокзале совсем было исчезнувшее из обихода рабское обращение -- "барин".

   В разговорах то и дело приходилось слышать о колоссальных жалованьях ("в золотой валюте"), об умопомрачительных комиссионных при продажах и покупках, производимых государственными учреждениями, о неслыханном взяточничестве и т. д. Мне приходилось бывать в кабинете одного хорошего знакомого, человека испытанной честности, заведовавшего одним хозяйственным государственным учреждением. При мне приходили служащие с докладами, поставщики, комиссионеры ит. д., и я шутя сказал своему приятелю, что мне кажется, будто я попал не в государственное учреждение, а в контору какого-то темного торгового дома плохой репутации: до такой степени густа была атмосфера наживы и "подмазки", без которой не двигалось ни одно дело.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: