— Где вам хорошо, там и мне неплохо, государь.

— Спасибо, Ваня, спасибо!.. Знаю, любишь ты меня, предан мне. А Андрей Иванович тебя не любит.

— Государь, когда же я… — меняясь в лице, пробормотал Остерман.

— Да, да, ты не любишь Ваню; говоришь, что он отвлекает меня от занятия науками… Ведь говорил?

— Я… я к князю Ивану Алексеевичу душевную привязанность имею…

— Ну, хорошо, Андрей Иванович, хорошо, я пошутил… Так ты говоришь, нам скоро можно и в Москву ехать? — меняя разговор, спросил у Остермана государь.

— Можно, государь, дней через пять — шесть.

— И отлично! Вот мы спровадим из Питера Меншикова, а сами в Москву поедем. Я люблю Москву, очень люблю! А знаете почему? Потому что, говорят, Москву любил мой отец… И Наташа любит. А ты, Ваня, любишь ли Москву? Да? У твоего отца, кажется, под Москвой большая усадьба есть?

— Есть, государь. Горенки прозывается.

— И охотиться, Ваня, можно?

— Как же, наши леса изобилуют дичью. В них даже попадается и красный зверь.

— Побываем, непременно побываем и в усадьбе у твоего отца и поохотимся там вволю. Что ты морщишься, Андрей Иванович? Уж как ты хочешь, а охотиться я буду. Говорят, прадед мой, покойный царь Алексей Михайлович, любил охотиться под Москвой, и лес там такой есть, Сокольниками прозывается, в котором он любил охотиться… Так я говорю, Ваня?

— Так, государь.

— А ты, Андрей Иванович, бабушке моей, царице-инокине, послал ли письмо с известием, что Меншиков уже больше не правитель, не регент, и что ему не миновать ссылки?

— Как же, по твоему приказу, государь, вчера с нарочным в Москву, в Новодевичий монастырь, послал…

— Меншиков по своему деянию заслужил смертную казнь, но я помилую его. Пусть живёт… я против казни. Можно наказывать преступников, сослать в Сибирь, а жизнь отнимать у них не надо — жизнь нам дана Богом, ею и распоряжаться может только Бог! Я вот подрасту, возмужаю и непременно отменю казнь. Я и теперь сделал бы это, да некоторые члены Верховного совета отстаивают казнь, да и Андрей Иванович говорит, что преступников надо казнить в пример другим, — произнёс император-отрок.

— Надо карать преступление, государь, иначе преступников разведётся такое множество, что с ними сладу не будет, — внушительно промолвил Остерман.

— Разумеется, наказывать надо, но только не смертью. Недавно князь Иван дал мне хороший урок… Хотите, расскажу?

— Пожалуйста, ваше величество, — с низким поклоном проговорил Остерман.

— Я спешил куда-то ехать. Мне подсунули подписать смертный приговор; я взял перо и, не читая, хотел уже подписать его. А князь Иван подошёл ко мне и больно ущипнул — так больно, что я вскрикнул от боли. Только что хотел я разразиться гневом, а князь Иван и говорит мне: «Вот, государь, тебе больно оттого, что я ущипнул тебя, а каково тому несчастному, у которого безвинно хотят голову срубить? И ты, государь, прежде чем подписывать, прочитал бы». Я внимательно прочитал приговор и нашёл обречённого на смертную казнь невиновным. Приговор я разорвал, а князя Ивана крепко обнял и расцеловал… А где же он? Где Ваня? — оглядываясь, проговорил император-отрок. — Князь Иван не может слушать, когда его хвалят, всегда уйдёт… Наверное, он в парке. Пойти к нему, — добавил государь и поспешно вышел.

И в самом деле, во время рассказа Петра князь Иван Долгоруков незаметно вышел.

IX

Дом-дворец князя Меншикова стал вдруг не тот, каким он был прежде. Печально, мрачно было там; почётные караулы в доме и около дома были сняты; у его подъезда не виднелось верениц экипажей; на лестнице и в передней не было лакеев в напудренных париках и в ливреях, расшитых золотом. А ещё так недавно в передней у Меншикова дожидались своей очереди вельможи и сановники. Куда всё вдруг подевалось: могущество, слава, блеск, величие?

И над домом, и над самим хозяином разразилась государева опала.

Меншиков, покинутый, забытый всеми, мрачно наклонив голову, ходил по опустелым комнатам своего дома-дворца.

Указ императора-отрока от 8 сентября 1727 года поверг в большое горе Александра Даниловича. Он был такого содержания:

«Понеже Мы всемилостивейше намерение взяли от сего времени Сами в Верховном тайном совете присутствовать, всем указам отправленным быть за подписанием собственныя Нашея руки и Верховного тайного совета, того ради повелели, дабы никаких указов или писем, о каких бы делах оныя были, которые от князя Меншикова или от кого бы иначе партикулярно писаны или отправлены будут, и по оным отнюдь не исполнять под опасением Нашего гнева, и о сём публиковать всенародно во всём государстве и в войске».

Горькие слёзы потекли из глаз Меншикова, когда ему дали прочитать этот указ.

— Батюшка, Александр Данилович, о чём же ты плачешь? Ведь не всё ещё потеряно. Власть ты потерял и могущество. Так Бог с нею, с властью!.. Уедем хоть в нашу подмосковную вотчину и станем там жить спокойно, — утешая мужа, сказала княгиня Дарья Михайловна.

— Нет, нет. Меня сошлют в далёкую усадьбу.

— Что же, и там люди живут, и мы будем жить.

— А дочери? А сын?

— И их возьмём, и они с нами жить будут.

— В глуши, в опале? Разве они привыкли к такой жизни?

— Не привыкли, так привыкнут. Эх, Александр Данилович, друг ты мой сердечный! У наших деток жизнь только ещё начинается, надо им ко всему привыкать. Ведь жизнь-то переменчива, на себе ты это видишь.

— Ну, я виновен, и гневайся на меня, и казни меня, а зачем же детей трогать, тебя? Ведь вы-то ни в чём не виновны. Машу жалко: бедная, несчастная… Обручённой невестой была, с государем кольцом обручальным обменялась… Из невест-то царских да в ссылку! Легко ли ей, сердечной? — чуть не с рыданием проговорил Меншиков.

— Что говорить, легко ли? А и то молвить, Данилыч, на всё Божья воля… На всё свой предел положен человеку. За детей бояться нечего: их Бог не оставит, потому что не виноваты они! — утешала Дарья Михайловна своего упавшего духом мужа.

А сама она? Что чувствовала, что переживала, что испытывала она, когда беды одна за другой обрушивались на её мужа и на её детей?

Вошёл секретарь Меншикова Зюзин и доложил:

— Ваша светлость, генерал Салтыков от великого государя прибыть изволил.

Меншиков изменился в лице.

— Просить! — задыхающимся голосом проговорил он.

Спесиво, надменно вошёл Салтыков и, слегка кивнув головой Меншикову, громко сказал:

— По указу его величества, государя императора, вам, князь, объявляется домашний арест.

— Как? Меня… меня под арест? За что, за какие преступления? — простонал Меншиков.

— За что? Вам это представят по пунктам. Вы теперь не должны, князь, никуда ни выезжать, ни выходить. К дверям и к воротам поставлен будет караул.

— Боже, Боже! До чего я дожил! Меня, первого министра в государстве, генералиссимуса русских войск, под арест! — с отчаянием воскликнул Александр Данилович, схватившись за голову и падая в кресло.

Дарья Михайловна с плачем кинулась к мужу, а Салтыков, холодно посмотрев на рухнувшего колосса, вышел.

Князь Меншиков написал было государю письмо, в котором умолял о прощении и просил дозволения уехать вместе с семейством на Украину, но как бы в ответ на это ему сообщили, что он лишается дворянства, чинов и орденов; а у его дочери Марии, у бывшей царской невесты, отобрали придворную прислугу и экипажи.

Одиннадцатого сентября Меншикову было приказано со всем семейством ехать немедля в ссылку, в Раненбург Рязанской губернии.

Наступил день отъезда Меншикова. Около его великолепного дома с раннего утра толпились тысячи народа, так что 120 верховых гвардейцев, назначенных сопровождать Меншикова, едва могли сдержать толпу. Всем интересно было взглянуть, как поедет в ссылку ещё так недавно могущественный, полудержавный властелин, а теперь опальный Меншиков.

Ворота дома Меншикова были растворены; весь двор запружен был каретами и повозками, которых по счёту было сорок две; кареты предназначались для Меншикова и его семьи, а повозки — для его многочисленного штата и прислуги. После долгого ожидания на подъезде своего дома появился Меншиков. Он был бледен и едва переступал ногами; за ним шла его жена, с опухшими от слёз глазами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: