— Я хочу, чтобы ты все знал, иначе тебе всякая чушь полезет в голову. Рик — латиноамериканец, понимаешь? Однажды ночью… Это было два месяца тому назад, в августе… Было очень жарко… Ты ведь жил в Нью-Йорке в сезон жары… В квартире было как в парной.

Они вновь оказались на Вашингтон-сквер, медленно пошли по площади, но никак не налаживалось нарушившееся согласие между ними. Почему же она все продолжала говорить, а он делал вид, что не слышит ее?

Ну зачем она вызывала в его голове все эти образы, от которых он не может избавиться? У него было желание сурово приказать ей: «Замолчи!»

— И вы втроем приняли душ? — обронил он презрительно.

— Я пошла туда одна и заперла дверь. С тех пор я стала избегать выходить с ним без Джесси.

— Значит, вам случалось выходить вдвоем?

— А почему бы и нет?

И с видимым простодушием спросила:

— О чем ты подумал?

— Так, ни о чем и обо всем.

— Ты что, ревнуешь к Рику?

— Нет.

— Послушай, а ты бывал когда-нибудь в баре номер один?

Его вдруг охватила страшная усталость. На какое-то мгновение он почувствовал, что ему ужасно надоело таскаться с ней по улицам и он готов воспользоваться первым попавшимся предлогом и покинуть ее. Что же они делают вместе, что их так крепко связывает, будто они уже давно любят друг друга и будут любить вечно?

Какой-то Энрико… Рик… Этот душ втроем… Конечно же, она солгала, он это чувствовал, был в этом уверен… Она была явно не способна устоять перед таким дурацким предложением.

Она лгала не задумываясь, даже не для того, чтобы его обмануть, а просто из потребности лгать, подобно тому как она испытывает потребность останавливать свой взгляд на каждом проходящем мужчине, улыбаться, желая добиться благосклонности от какого-нибудь бармена, официанта в кафетерии или шофера такси.

— Ты видел, как он на меня посмотрел?

О ком это она недавно так сказала? О шофере, который их привез в Гринвич-Вилэдж. Он, вероятно, ее и не заметил, думая только о чаевых.

Но, несмотря ни на что, он прошел вслед за ней в зал, слабо освещенный нежно-розовым светом, где какой-то тип играл на пианино, лениво перебирая по клавишам своими длинными белыми пальцами, из-под которых медленно тянулись звуки, вызывая тягостную грусть.

Еще раньше она специально остановилась, чтобы напомнить:

— Оставь свое пальто в гардеробе.

Как будто он сам не знал этого! Она явно командовала им. Она пересекла зал, следуя за метрдотелем, сияющая, оживленно улыбаясь.

Должно быть, она считала себя красавицей. Он же не находил ее красивой, а любил в ней те следы ударов судьбы, которые различал на ее лице: тонкую, как прозрачная луковичная пленка, сетку морщинок на веках, иногда отливающих лиловым отблеском, и, конечно же, опущенные от усталости уголки рта.

— Два скотча.

Ей явно хотелось завязать беседу с метрдотелем, испытать на нем воздействие своих, как она воображала, неотразимых чар. И она принялась с самым серьезным видом расспрашивать о совершенно ненужных вещах: какие номера программы уже показали, что сталось с таким-то артистом, которого она здесь видела несколько месяцев тому назад?

Она закурила сигарету, естественно, слегка отбросив свой мех на плечи и откинув немного назад голову, потом с облегчением вздохнула:

— Ты чем-то недоволен?

Он ответил раздраженно:

— А чем я могу быть недоволен?

— Не знаю. Но я чувствую, что ты меня сейчас ненавидишь.

До чего же она уверена в себе, что вот так просто и без ухищрений заявляет об истинном положении дел. А в чем она уверена? И что, собственно, его удерживает около нее? Что мешает ему вернуться домой?

Он не находил ее соблазнительной. Она не была красивой, не была даже молодой. И, словно патина на скульптуре, на ней, вероятно, отложилось множество жизненных превратностей.

А может быть, именно эта патина и привлекала его в ней и вызывала у него волнение?

— Не возражаешь, я сейчас вернусь?

С непринужденным видом она приблизилась к пианисту. И снова чисто автоматически на ее лице возникла улыбка женщины, желающей понравиться. Она наверняка бы очень страдала, если бы даже нищий, которому она дала два су, не посмотрел на нее с восхищением.

Она вернулась к нему довольная. В ее глазах вспыхивали иронические искорки. И по-своему она была права на этот раз, ибо именно для него и для них двоих пустила в ход свое обаяние.

Пальцы, бегающие по клавишам, замедлили темп, и та музыка, что они слушали в маленьком баре, вдруг зазвучала здесь, в этом зале с розовым освещением. Она внимательно слушала, чуть приоткрыв рот, а дым ее сигареты медленно поднимался к ее лицу, как дым от ладана.

Когда мелодия закончилась, она порывисто поднялась и, уже стоя, стала укладывать в сумочку портсигар, зажигалку, перчатки и приказала:

— Расплачивайся… и пойдем!

Видя, что он роется в своих карманах, она вернулась назад, чтобы сказать ему:

— Ты даешь слишком много на чай. Здесь достаточно сорока центов.

Во всем чувствовалось только одно: она вступала в права хозяйки, вступала незаметно, спокойно, без возражений с его стороны. И в самом деле, он не возражал. Около гардероба она произнесла в том же духе:

— Дай двадцать пять центов.

И, наконец, уже на улице:

— Не стоит брать такси.

Чтобы ехать — куда? Неужели она была так уверена, что они останутся вместе? Она ведь даже не знала, сохранил ли он комнату в «Лотосе», но он был убежден, что она в этом уверена.

— А может, ты хочешь поехать на метро?

Она все же спрашивает его мнение… И он ответил:

— Потом. Я предпочел бы сначала немного пройтись.

Как и накануне, они оказались в самом начале 5-й авеню, и он даже испытал желание повторить все, как было тогда: пройти по тем же местам, заворачивать за те же углы и, кто знает, может быть, заскочить в тот странный подвальчик, где они пили ночное виски?

Он знал, что она устала, что ей трудно ходить на высоких каблуках. Но он был не прочь хоть немного отомстить, слегка помучить. А кроме того, ему хотелось знать, будет ли она протестовать. Это было нечто вроде испытания.

— Как хочешь.

Начнут ли они теперь говорить о себе? Он этого боялся и одновременно ожидал. Он не столько рвался узнать побольше о жизни Кэй, сколько стремился рассказать ей о своей, и в первую очередь сказать наконец, кто он такой, ибо где-то бессознательно страдал оттого, что его принимают за какого-то простого, обыкновенного человека, да и любят именно как самого заурядного.

Накануне она никак не прореагировала, когда он произнес свое имя. Возможно, она его никогда не слышала? Или же ей просто не могло прийти в голову, что может быть что-то общее между мужчиной, которого она встретила на Манхэттене в три часа ночи, и тем, чье имя ей приходилось видеть начертанным крупными буквами на стенах Парижа.

Когда они проходили мимо венгерского ресторана, она спросила:

— Ты был в Будапеште?

Она и не ждала ответа. Он сказал «да» и увидел, что ей все равно. В глубине души он смутно надеялся, что появился наконец повод поговорить и о нем, но она завела речь о себе.

— Какой восхитительный город! Мне кажется, что там я была счастлива, как нигде. Мне было шестнадцать лет.

Он нахмурил брови, потому что она заговорила с ним об ее шестнадцати годах, и он опасался, как бы какой-нибудь новый Энрико не втесался между ними.

— Я жила с матерью. Я должна тебе показать ее фотографию. Это была самая красивая женщина, которую я когда-либо в жизни видела.

Ему даже на мгновение показалось, что она специально так поступает, чтобы помешать ему говорить о себе. Интересно, что она думает о нем? У нее, несомненно, сложилось ложное представление. Но как бы то ни было, ее рука по-прежнему крепко сжимала его руку, и не чувствовалось ни малейшего поползновения освободить ее.

— Моя мать была великой пианисткой. Ты наверняка слышал ее имя, ибо она выступала во всех столицах: Миллер… Эдна Миллер… Это и моя фамилия, я снова взяла ее после того, как развелась. Это моя девичья фамилия. Дело в том, что моя мать никогда не желала вступать в брак из-за своего искусства. Тебя это удивляет?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: