Крысиньский знал, какую защиту имеет в Хлопицком, и если его иссушенное жизнью и картами сердце было способно еще испытывать хотя бы тень привязанности, он питал ее к одному Хлопицкому.
Сейчас, сидя в кресле, ковыряя измызганным гусиным перышком в своих выщербленных, покрытых зеленью зубах, Крысиньский докладывал генералу об исходе поручения, полученного накануне:
— Вот, стало, мой пане енерале, прихожу я, стало, до енерала Куруты, едва удалось дотереться до той толстой свиньи. "Отдыхать изволит, — говорят лакузы, — его превосходительство, и будить себя не приказали. Чуть не всю ночь поджидали его высочество, пока тот ездил по городу патрули проверять…" Что тут поделаешь? Твоего имени, пане Юзефе, знаю, поминать нельзя перед хамами. Потому дело особливо секретное и тонкое. Туда, сюда. Просил, грозил, клял их. Наконец последние десять злотых пришлось вынуть. Ты не забудь, пане енерале. Взяли, доложить пошли. Вошел я. Заспанная толстая свинья лежит, даже рубахи не поправит. Грек поганый, москальская чумичка. "Что вам? Какое такое дело? Почему именно меня? Или опять заговоры? Так будет!! Не проведете больше! Нам с цесаревичем уж надоело пустые сплетни слушать. Тихо все пока, и слава Богу. А вы мутите!" Хрюкает, а мне даже руки не протянул, сесть не просит. Я уж сам занял стул и говорю: "Я вот и вот от кого!" Как назвал имя пана енерала, моя свинья поднялась, села на перине, уж иначе спрашивает: "От Хлопицкого? С поручением к его высочеству? А мне не можете? Нет? Ну, пойду доложу". Скоренько напялил что-то, побежал, только ляжки жирные — трух, трух. Совсем кабан. И пахнет от него так… брр… Не то сыром порченым, не то… Вернулся скоро, на бумажке два слова мне показывает: "Курута выслушает". Хоть и не знаю я руки, да понял, кто писал. Все ему, греку вонючему, и передал. Что волнение большое не улеглось и не уляжется легко. Замышляют большое свинство мальчишки в городе. И поддержку имеют. И что ты, пане Юзефе, берешься спокой и порядок навести. Чтобы тебе только полномочия дали и Арсенал поручили прежде всего охранить. А грек вдруг и заговорил: "Арсена-а-ал? А на что генералу запертый Арсенал?.. Почему он именно до Арсенала добирается?" Хотелось мне обругать старую свинью. Только что словами не выговорил, шельма: "Мол, не думает ли Хлопицкий своим полякам Арсенал передать?" Вот крест святой! Как мать мою люблю и почитаю! На харе напи…
— Ну будет. Дело говори, — оборвал его Хлопицкий.
— Я ж дело и говорю, — привычный к манере патрона, спокойно продолжал Крысиньский. — Дослушала меня жирная свинья, ушла. Опять вернулась и говорит: "Его высочество очень благодарен генералу за дружеское предостережение и готовность оказать помощь. Но, как наверное известно цесаревичу, опасности нет покуда никакой. И он не забудет добрых чувств генерала, когда придет пора". Вижу я, что один — дурак, этот старый грек. А тот верит болвану. Уж и толковать не стал больше. К тебе с докладом вернулся, пане.
— Хорошо. Благодарствуй. Иди там, делай что хочешь. Я вечер не дома. Может, и ночевать не буду… — отрывисто проговорил Хлопицкий, глубоко задетый неудачей попытки, подсказанной ему желанием предупредить напрасное пролитие крови, дикие сцены, неизбежные при всякой народной смуте. Насмотрелся на них Хлопицкий, когда под знаменами Наполеона подавлял, беспощадно гасил в крови вспышки народного бунта в Испании, в Италии. Хотелось предупредить, смягчить удар. А тут вышло, что его приняли не то за продажного помощника россиян, не то за подосланного предателя. До крови закусил губы Хлопицкий. Вспоминает, что и прежде, бывало, его лучшие намерения как-то так, не совсем умело проявлялись, что доставляли ему же урон и досаду!.. Срывая на Крысиньском раздражение, он вдруг совсем грубо прикрикнул: — Глух ты, что ли, кеп безрогий! Пошел, говорю. Не мешай одеваться!
— Иду… Ушел… ушел уже, уже, — залепетал Крысиньский, проворно исчезая в дверях, где чуть не столкнулся с Янеком. Стоя уже за дверьми, он еще крикнул генералу: — Десять злотых моих не забудь!.. Да еще расход за дрожки…
Затем — исчез.
— Два енерала пришли там… Пытают, чи можно бачить пана енерала, — тонким, почти детским голосом, какого нельзя было ожидать от этой громады, доложил Янек.
— Кого еще там не в пору черт принес? Спросил ты, как их зовут… или не догадался, дубина!
— Эге ж, не спросив… Та одного ж я и так знаю: пан енерал Уминьский. А другого пиду спитаю… Ось зараз…
— Стой, животное!.. Не надо. Платок дай… Флакон вон тот. Ну, и вон! Где они, в гостиной?
— А де ж им бути? Не в сенях же двух енералов держать…
— Ты и на это способен… Прибирай Здесь… Старая шкура барабанная…
И, ворча проклятия под нос, с недовольным лицом вышел Хлопицкий к своим нежданным гостям.
— Вечер добрый, тезка! — первый обратился к хозяину Уминьский, едва тот показался в гостиной. — Не вовремя мы, знаю, да уж не взыщи. Дела слишком важные и не терпят проволочки.
— Здоров, Юзя… Пане енерале, очень рад, — приветствовал Хлопицкий второго гостя, генерала Хлендовского. — Ты угадал, Юзик. Еще пять минут — и от меня бы след простыл. Ждут, понимаешь. Дамам обещал проводить в театр. Какую-то там новую чепуху дают… Но я вам рад. Сядем, панове. Я готов служить, чем могу… Понимаю, что недаром два таких занятых человека навестили меня, прозябателя, коптящего небо без пользы…
— Иначе все должно теперь пойти, старина… Затем мы и пришли. Сказать наши вести — и пяти минут твоих довольно. Но… может, сам не отпустишь нас так скоро… Поэтому прямо к делу…
— Лучше всего. Валяй, Юзик.
— Известно ли тебе, — сразу серьезно заговорил Уминьский, — что сегодня начнется восстание?
— Сегодня? — явно меняясь в лице, воскликнул Хлопицкий и даже рванулся со стула, словно хотел бежать чему-то помещать, остановить кого-то, но мгновенно сдержался, принял обычный спокойно-хмурый вид и негромко продолжал: — Знаешь, Юзеф, я не из трусов, не из слабонервных паничей… Но чтобы помешать… Остановить вот это, о чем ты сказал… готов бы отдать… вот свою правую руку! Верно говорю тебе… Да стой! Не может того и быть! Ты введен в заблуждение. Вчера же были посланы люди во все концы: в Блоню, в Гуры, в Скерневицы с тем, что восстание, назначенное на вчера, отменено…
— Ах, это тебе известно. Тем более странно, что ты не знаешь дальнейшего… Что вместо воскресенья назначен понедельник… Да что с тобой, старина? Если будет кому плохо, так не нам, поверь мне…
— Да, ты думаешь?.. Ну, продолжай, говори… При чем же я тут? И… постой. Вечер уж настал. А кругом тихо… Я все-таки не хочу верить…
— Вечер только начинается. А он велик. И ты скоро поверишь… Если не побоишься выйти туда, где завариться должна самая каша…
— Я побоюсь?! Ну, хорошо, хорошо! Продолжай. Что же вам от меня надо?
— Послушай, Юзефе! Мы давно хорошо знаем друг друга… Да и кто не слышал, как генерал Хлопицкий, краса и надежда польского народа, осуждал, чуть не осмеивал мечты своих собратьев о свободе, о защите законных прав… Но народ глубже понимает своих сынов, чем они свой народ!.. Народ любит… верит Хлопицкому, явившему чудеса храбрости под чуждыми орлами и знаменами… Й зовет его под свою священную хоругвь… Откинь недоверие к жребию Польши, стань во главе родного войска. Оно восстало и зовет тебя.
— Ты сумасброд, Умйньский… Ушам не верю, что слышу от тебя. Старый наполеоновский служака, боевик… И ты тоже вздор городишь… Или на самом деле думаешь, что четыре миллиона поляков, выставив даже армию в двести тысяч штыков, смогут одолеть сорок миллионов россиян с их полумиллионным, грозным целому миру войском, с их артиллерией, которая может в три ряда окружить несчастную Варшаву и двумя залпами снести город с лица земли! Это в лучшем случае, если дойдет дело до войны… Если первый натиск батальонов, высланных Константином, не развеет, как мякину, банду твоих повстанцев-неучей, сапожников, маляров, взявших в руки старые дробовики, если не кремневые мушкетоны и негодные пистоли!