— Слышь, князенька… и то на тебя новая реквизация готовится… По военным подрядам проруха…
— Какая еще проруха? Никоторой и быть не могло… Знаю я: просто господину главному интенданту военному досадно, что я более его самого поставляю на войска… вот он, прохвост… мошенник…
— Не горячись, князенька… Этим не поможешь… Вспомни: давно ль пеню семьдесят тысяч серебрецом уплатил?.. И еще уплатишь…
— И уплачу… и уплачу… Мне что? Плевать! — совсем багровея и приходя в раздражение, фыркая в усы, бормотал толстяк князь. — Эти тысячи мне что? Ничего! От пыли да сору только сундуки свои поочистил… Вот он и весь штраф-то!.. А капитану, вестимо, денег и на удачную войну не хватало… А тут, как прищемили хвост да фалды…
— Ну, ну, потише! — сразу понижая голос и взглядом останавливая приятеля не меньше, чем словами, внушительно шепнул Меншиков. — И то, слышь, звонят, что ты царевичу первый друг стал, на его сторону переметываешься… От сего всякие и напасти на тебя пошли, коли истину сказать! — почти на ухо уже закончил он, склонясь к Гагарину.
Тот сдвинул брови, дернул было плечами, хотел заговорить, но оглянулся кругом и заметил, что кроме Шафирова и Ягужинского, сидевшего напротив, сам Петр обратил внимание в их сторону.
Сдержавшись, Гагарин только невнятно пробормотал что-то вроде проклятия и поднес к губам стакан, опорожненный уже больше чем наполовину.
Рядом с Ягужинским, по другую сторону общего стола, сидел уже полупьяный, всешутейший князь-папа Зотов, напоминая своим расплывшимся лицом и непомерно толстой фигурой престарелого Силена.
Кафтан у Зотова был расстегнут, и ожирелая, дряблая грудь старика, принявшая почти женские очертания, лежала чуть ли не на брюхе, которое так и выпирало из-за стола и очень стесняло всешутейшего.
Зотов ни с кем не разговаривал, никого не слушал, никуда не глядел. Сосредоточенно, в молчании, осушал он кружку за кружкой, громко посапывая при этом. Затем ставил пустую кружку и стуком призывал Минну, поспевавшую повсюду с обычной веселой, вызывающей улыбкой, от которой так и поблескивали ее крупные, ровные, белые зубы.
Вице-канцлер Головкин с бледным одутловатым лицом, важный, сосредоточенный, пучил свои оловянного цвета глаза на всех окружающих, видимо, мало что сознавал и только тянул стакан за стаканом из граненого графина с тминной настойкой, поставленного перед ним.
Он и в минуты опьянения не терял того внушительного вида, с каким порою составлял важную меморию Петру или дипломатическую ноту какому-нибудь из западных «потентатов» как руководитель тогдашнего Министерства иностранных дел.
И только когда красивая голландка проходила мимо канцлера, не меняя выражения и цозы, он начинал щекотать ее пальцем куда ни попало, прибавляя по-немецки — У-у!.. Гладкая… Хрустит, небось, все тело у тебя, где ни тронь?..
— А вот мы сейчас увидим! — задержав красавицу, подхватил моложавый на вид, с женственным лицом, но с холодными злыми глазами военный, генерал Василий Долгорукий, сидевший тут же.
И смелой, привычной рукой он расстегнул корсаж девушки, причем несколько крючков с треском отлетело совсем. С довольным хохотом поймал он край груди и стал целовать.
С таким же веселым громким смехом оттолкнула ловеласа Минна, которую в эту минуту позвал сам «капитан».
— Еще кружечку мне и гостям… Ого… да нельзя ли такого яблочка на закуску? — пошутил гигант, протягивая руку с трубкой к раскрытому корсажу.
— Сейчас все подам! — не переставая смеяться, покорно ответила девушка.
И, переходя от гостя к гостю, от объятия к пьяному поцелую, она не имела даже охоты и времени исправить беспорядок туалета.
Августовская звездная свежая ночь глядела в раскрытое оконце комнатки, где происходила пирушка. Но никому не было дела ни до светлых, трепетно мерцающих звезд на далеком синевато-изумрудном небе, ни до свежего дыхания ветерка, налетающего с реки и с моря. Все шумели, говорили в одно и то же время, волновались своими мелкими и крупными интересами… И многоголосая, разноязычная беседа далеко уносилась в заснувшую ночную тишину, вырываясь в раскрытое оконце душного, дымного покоя вместе с клубами табачного дыма.
— Как оно ни плохо, а и доброго немало послал нам Господь! — своим хриплым, глуховатым баском говорил «капитан» князю Куракину, который сейчас беседовал с Петром, заменив вышедшего из-за стола резидента. — Вот Выборг взят нами… Это крепкая подушка парадизу моему. Санкт-Питербурх твердо упереться на ту крепость может. Далее Финлянды тоже у нас в руках… Сия страна, почитай, нам и не надобна… Да было бы что уступить после Швеции, когда час мириться приспеет… вот…
И обыкновенно неразговорчивый, необщительный Петр сейчас пустился в самые подробные объяснения своих ближайших планов Куракину, которого часто посылал полномочным послом к соседям-государям. Выпитое вино и хорошее настроение духа развязали язык и сердце гитанту-правителю, который за последнее время особенно часто стал задумываться и хмуриться, очевидно, утомленный целым рядом военных неудач и неустройством внутри государства.
— Оно верно, капитан. Да вот слухи слывут: дорого нам больно и неудачи и удачи наши обходятся.
— Дорого?.. Жеребенка купить али родить — и то денег да крови стоит. А мы царство куем. Где же дурням понять! — вспыхнув, отрезал Петр. — Ну да ладно же. Силой, если не согласием Фортуну госпожу к нам передком повернем… Уж мы ее тогда… удовольствуем!..
И он пристукнул по столу кулаком, словно угрожая этой упрямой кокетке Фортуне.
— Кабы еще нам дома не вредили люди… даже самые ближние… Легче бы все пошло… И слухов слыло бы поменее! — невольно цокосясь на соседний покой, пробормотал «капитан».
Там, окруженный тоже приближенными к Петру людьми, сидел царевич Алексей, который на другой же день должен был ехать за границу, чтобы в Торгау встретиться с нелюбимой им Шарлоттой Бланкенбург Брауншвейгской и обвенчаться с этой рябой, сухопарой, некрасивой принцессой, у которой ум и душа были намного прекраснее ее телесной оболочки.
Как раз о невесте и толковал сейчас Алексей с юным графом Головкиным, сыном канцлера, отделясь со своим собеседником от остальной компании.
Оба они сидели на подоконнике раскрытого окна, будто желая освежить головы от хмеля, и толковали вполголоса.
Князь Григорий Федорович Долгорукий, посол Петра в Варшаве, у посаженного снова на королевский трон Августа Саксонского, нарочно приехал обсудить подробности встречи его с Петром и находился тут же. Князь Волконский, в чине полковника, из денщиков Петра, губернатор Архангельский, еще два полковника, денщики, Яков Елчин и Юрий Пашков, генерал-майор Лихарев, посол Петр Львович Толстой, князь Юрий Трубецкой, почти все назначенные состоять в свите цесаревича и Петра при будущем торжестве бракосочетания, собраны были в любимой австерии «капитана» выпить отвальную. Кроме них было еще человек десять случайных приглашенных, приятных царю собеседников или нужных людей, как голландский резидент и австрийский посланник, находившийся в комнате, где сидел сам Петр.
Алексей всеми силами души восстал против предстоящего брака, но, запуганный отцом, не смел ему сопротивляться даже в таком деле, как собственная женитьба.
Зная характер юноши, Головкин, руководимый какими-то тайными соображениями и планами, не прямо, но окольными путями старался восстановить Алексея и против невесты, и против отца.
— Пропала моя головушка! — хриплым, возбужденным голосом, напоминающим голос Петра, только еще более глухим и слабым, негромко жаловался сверстнику графу Алексей. — Поженят, обвенчают с этим пугалом огородным, сухопарую жердь долговязую в жены навяжут. Да лучше бы мне конюхом родиться, чем порфиру надеть на всю жизнь не по своей воле жить… А и то сказать: не порфиру, гляди, саван мне приготовят скоро мои друзья-недруги… Теперь особливо… Метресса отцова ныне в матушки законные мои попадет… Дите у их, сын тоже свой, гляди будет… Разве допустят меня до трона? Ни в жисть… Как-никак, да изведут!.. Оттого и венчают на завали, лишь бы с рук меня сбыть!..