Рейнджеры перевезли Дьюана в Уэллстон.
Пока Дьюан находился в изгнании, сюда была подведена ветка железной дороги. Уэллстон вырос. Шумная толпа запрудила станцию, но сразу замолкла, когда Дьюана вынесли из вагона.
Целое море голов окружало его. Некоторые лица он помнил — школьные товарищи, друзья, старые соседи. Множество рук взметалось над толпой в приветственном жесте. Дьюана радостно встречал город, из которого он бежал много лет тому назад. Внутренняя скованность в нем сломалась. Такой прием почему-то причинял ему боль, одновременно оживляя его; и в его охладевшей душе, в усталом сознании произошли удивительные перемены. Взор его затуманился.
Потом был белый дом, его старый дом. Дьюан не мог поверить в реальность происходящего, хоть она была несомненной. Сердце его учащенно билось. Неужели прошло так много, много лет? Знакомое и вместе с тем чужое, все казалось странным образом увеличенным, как если бы он смотрел сквозь увеличительное стекло.
Товарищи-рейнджеры внесли его в дом, уложили в постель, взбили подушки и подложили их ему под голову. В доме царила мертвая тишина, хоть он и был полон народу. Взгляд Дьюана заметался в поисках открытой двери.
Кто-то вошел — высокая девушка в белом, с темными влажными глазами на бледном лице. Она вела под руку старую женщину, седую, со строгим лицом, грустную и печальную. Его мать! Она была очень слабой, однако двигалась прямо. Бледная, с неверной походкой, она тем не менее сохраняла достоинство.
Девушка в белом слабо вскрикнула и упала на колени у постели Дьюана. Его мать странным жестом развела руками:
— Кто этот человек? Мне не вернули моего мальчика! Этот человек — его отец! Где мой сын? Мой сын… о, мой сын!
Когда Дьюан окреп, ему доставляло удовольствие лежать у западного окна, наблюдать, как дядя Джим строгает свою палку, и прислушиваться к его болтовне. Старик совсем сдал за эти годы. Он рассказывал много интересных вещей о людях, которых Дьюан хорошо знал, — кто вырос, кто женился, кому повезло в жизни, а кому нет, кто уехал, а кто и умер. Но дядю Джима трудно было удержать от разговоров на тему о револьверах, драках, поединках, бандитах, преступниках. Похоже, он не в состоянии был сообразить, как упоминание об этих вещах больно отражается на Дьюане. Дядя Джим совсем впал в детство и очень гордился своим племянником. Он хотел знать все об изгнании Дьюана. И больше всего он любил беседовать о пулях, которые Дьюан носил в своем теле.
— Пять пуль, говоришь? — в сотый раз спрашивал он. — Пять во время этой последней схватки! Клянусь небом! А до этого в тебе было уже шесть?
— Да, дядя, — отвечал Дьюан.
— Пять и шесть. Получается одиннадцать! Клянусь небом! Мужчина есть мужчина, если он носит в себе столько свинца. Однако, Бак, ты бы мог носить и побольше. Возьми этого негра Эдвардса, что живет здесь, в Уэллстоне. Так в нем целая тонна пуль! А он — хоть бы что! Или возьми Кола Мюллера. Я видел его. В свое время он был большим негодяем. Так говорят, что он носит двадцать три пули! Правда, он покрупнее тебя будет — на нем больше мяса… Странно, — верно, Бак? — что доктор сумел вырезать из тебя только одну пулю, ту самую, которая застряла в грудной кости. Сорок первый калибр, необычный патрон. Я видел ее и захотел ее взять, но мисс Лонгстрет не желает с ней расставаться. Знаешь, Бак, в револьвере Поггина оставался один патрон, и в нем точно такая же пуля, как та, которую вырезали из тебя. Клянусь небом! Парень, она свела бы тебя в могилу, останься она в тебе!
— Как пить дать, свела бы, дядюшка! — отвечал Дьюан, и прежнее гнетущее мрачное настроение возвращалось к нему.
Однако, Дьюану не часто приходилось отдаваться на милость старого ребячливого героического дядюшки Джима. Мисс Лонгстрет была единственной, кому удавалось, кажется, развеять угрюмые мысли Дьюана, и когда она находилась рядом с ним, она оберегала его от всех намеков, наводящих на воспоминания и размышления.
Однажды после полудня, когда она сидела рядом с ним у западного окна комнаты, Дьюану пришла телеграмма. Они прочли ее вместе:
«Вы спасли службу рейнджеров для штата Одинокой Звезды.
Мак-Нелли.»
Рей опустилась возле окна на колени, и ему показалось, что она собирается говорить с ним о предметах, которых они старались избегать. Лицо ее, все еще бледное, стало теперь еще милее, согретое пламенем жизни, которое словно просвечивало сквозь белоснежный мрамор. Темные глаза ее, все еще задумчивые, все еще затуманенные тревогой, больше не были печальными.
— Я рад за Мак-Нелли, как и за весь штат целиком, — с легкой насмешкой произнес он.
Она не ответила и казалась погруженной в глубокую задумчивость. Дьюан слегка поморщился.
— Тебе больно?.. Ты чувствуешь себя хуже сегодня? — мгновенно бросилась она к нему.
— Нет; все то же самое. И всегда будет то же самое. Я ведь набит свинцом, ты же знаешь. Но я ничего не имею против небольшой боли!
— В таком случае… это старые призраки… прежние страхи? — прошептала она. — Скажи мне!
— Да. Они угнетают меня. Скоро я выздоровею… смогу выходить из дома. И тогда это проклятье… этот ад вернется снова!
— Нет, нет! — в отчаянии воскликнула она.
— Какой-нибудь пьяный ковбой, какой-нибудь дурак с револьвером постоянно будут охотиться за мной в любом городе, куда бы я ни пошел, — уныло продолжал он. — Бак Дьюан! Убить Бака Дьюана!
— Успокойся! Не говори так. Послушай. Ты помнишь тот день в Валь Верде, когда я пришла к тебе… умоляла тебя не встречаться с Поггином? О, это были ужасные часы для меня! Но они открыли мне правду. Я увидела, как ты борешься с азартной страстью к поединкам со смертью и любовью ко мне. Я могла бы тебя спасти, если бы понимала тогда то, что сознаю теперь. Теперь я понимаю… что преследует и гнетет тебя. Но тебе больше никогда не придется убивать людей, благодарение Господу!
Как утопающий, он мог бы ухватиться за соломинку, но не в состоянии был выразить словами страстного вопроса, читавшего в его глазах.
Она нежно обняла его за шею.
— Потому что я всегда буду находиться рядом с тобой, — ответила она ему. — Потому что я всегда буду между тобой и этим… этим кошмаром!
Одновременно с высказанной мыслью к ней, казалось, пришла непреклонная уверенность в собственных силах. Дьюан понял сразу, что он находится во власти более решительной женщины, чем та, которая молила его в тот роковой день.
— Мы поженимся… и покинем Техас, — мягко, но настойчиво сказала она, и щеки ее покрылись густым и плотным румянцем смущения.
— Рей!
— Да поженимся, хоть вы и не очень торопитесь просить меня об этом, сэр!
— Рей, дорогая… но предположим, — возразил он охрипшим голосом, — предположим, у нас родится ребенок… мальчик. Мальчик с проклятьем отца в крови!
— Я молю Бога, чтобы это случилось. Я не боюсь того, чего боишься ты. Но даже если и так… половина крови в нем будет моей!
Дьюану показалось, будто целая буря разноречивых чувств взыграла у него в душе. Он опасался, что радость может на время нейтрализовать его страх. Сияющее величие любви в глазах этой женщины делали его слабым, как ребенок. Как могла она любить его… как могла так отважно глядеть прямо в лицо общей с ним судьбе? И тем не менее, она держала его в своих объятиях, обвивала руками его шею, тесно прижимаясь к нему. Ее вера, ее любовь, ее красота, — вот что намеревалась она бросить между ним и всем его трагическим прошлым. В этом заключалось ее могущество, и она готова была использовать его в полную силу. А он и мыслить не смел о том, чтобы принять от нее такую жертву.
— Но, Рей… милая, благородная, дорогая моя девочка!.. Я беден. У меня ничего нет. И я калека…
— О, ты когда-нибудь поправишься! — отвечала она. — И послушай: у меня есть деньги. Мама оставила мне достаточно для безбедного существования. Это наследство моего дедушки, ее отца… Понимаешь? Мы возьмем с собой дядю Джима и твою матушку. Мы поедем в Луизиану — ко мне домой. Он находится далеко отсюда. Там есть плантация, где можно работать. Там есть лошади и коровы… и большой кедровый лес. О, у тебя там будет множество занятий! И ты забудешь обо всем. Ты научишься любить мой дом. Это прелестная старинная усадьба. Там есть рощи, где серый мох цветет весь день и соловьи поют по ночам!