И важно было — не затеряться, «определить себя».
Скрупулезный Зощенко тщательно анализирует чужие стили — и неизменно отвергает. Не случайно он начал с критических сочинений, названных «На переломе». Вот Зощенко анализирует тексты весьма тогда модного Бориса Пильняка, пытавшегося, как и он, писать «за народ», и насмешливо «выщепляет» основу авторского метода: «Все босые».
Некоторые свойства, достойные подражания, он видит скорее у дореволюционной Надежды Тэффи.
Главное, что привлекает Зощенко в ней — и к чему он, безусловно, стремится: «…какая-то тайна смеющихся слов»! В статье о Тэффи (набросанной зимой 1919/20 года) он обозначил проблему, которая «замучает» и его: «Писательница говорит: “Позвольте, я не смеюсь, мои рассказы печальны”, а мы не верим ей и смеемся».
Зощенко точно формулирует особенности ее письма: «…оставлены 2–3 характернейшие черты — и в этом все мастерство и талантливость — безобразно преувеличенные дают жизнь и движение героям». «Итак, сущность рассказов: основа их печальна, а часто и трагична, однако внешность искренне смешна…» Зощенко определяет форму рассказов Тэффи (и будущих своих): «Всё коротко. На три секунды. Всё напряженно. Нельзя скучать. Природа ушла вовсе, и если и есть, то смешная. Всё на 3-х страницах. Идея вся определена, не спрятана под конец, не растянута на сто страниц» (см.: Зощенко М.М. Н. Тэффи / Публ. В.В. Зощенко // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1972 год. Л., 1974).
Всё! Зощенко наконец нашел свою гениальную форму. Теперь только надо наполнить ее гениальным содержанием. Вот отрывок из письма младшему брату Виталию… Реальный случай — и в то же время абсолютно зощенковский сюжет:
«Я недели три назад написал тебе письмо, но при этом вышел такой случай.
Написал я на службе, запечатал уж. Думаю, опущу в кружечку сегодня.
А один человек увидел письмо.
— В Луки? — говорит.
— В Луки.
— Ну, — говорит, — счастливый же вы! Везет же людям! Давайте письмо, я передам. Еду в Луки, знаете ли, и передам самолично. В собственные, значит, ручки передам. Это вам не почта какая-нибудь, которая задерживает.
Ну, я и дал ему письмо.
Только вернулся он через две недели с лица бледный и не в себе, письмо вернул помятое и в крови и на все вопросы отмалчивался. Ну, думаю, плохо ездить в Луки. Совершенно плохо. И только потом выяснилось, что в Луки он и не ездил, а “побили ему морду” в Колпино на свадьбе, из ревности».
К счастью (и к несчастью), наш русский быт просто набит подобными «зощенковскими» сюжетами. Ситуация наша, типичнейшая: «Хотели, как лучше, а вышло наоборот». Как говорится, садись и пиши! Но любой другой напишет — и читать нельзя. Сухо. Ухо дерет! Любой мужик в пивной лучше расскажет. Нужен язык! И эта истинно зощенковская речь тут уже проступает: «Ну, думаю, плохо ездить в Луки. Совершенно плохо».
И в то же время — это еще не истинно зощенковский рассказ. Слов многовато, а прелести — маловато. Но дело пошло.
Конечно, если взять въедливых литературоведов — они, безусловно, нашли предшественников Зощенко… не мог же гений взять и появиться вдруг просто так, «не объясненный ими»! Литературовед Захаревич, покопавшись в книгах, находит почти зощенковский разговор в журнале «Сатирикон» за 1911 год. Диалог «двух поддёвок» (одежда простолюдинов), увидевших налетном поле необъяснимое:
«— Как же это они так летают?
— А что?
— Ведь чижало!»
Летом и осенью 1921 года Зощенко, все больше ощущая свое «погружение в литературу», пишет «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова», принесшие ему первую популярность. В гостях у Евгения Замятина, под общий смех и крики одобрения, читает рассказ из синебрюховского цикла — «Передать князю» (впоследствии названный «Великосветская история»). Это было явление зощенковского бесподобного языка! Или вот — «Чертовинка»:
«…Взбегаю в собственный, заметьте, домишко, смотрю — уже сидят двое: баба моя Матрена Васильевна Синебрюхова да Егор Иваныч. Чай кушают. Поклонился я низенько.
— Чай, — говорю, — вам да сахар! Что же тут такоеча приключилось, Егор Иваныч Клопов, не томите меня для ради Бога.
А сам не могу больше терпеть и по углам осматриваю свое добришко.
— Вот, смотрю, спасибо, сундучок, вот и штаны мои любезные висят, и шинелька — все на том же месте.
Только вдруг подходит ко мне Егор Иваныч, ручкой этак вот передо мной крутит.
— Ты, — говорит, — чужие предметы руками не тронь, а то, говорит, я сам за себя не отвечаю.
— Как же, — намекаю, — чужие предметы, Егор Иваныч, если это, безусловно, мои штаны? Вот тут даже, взгляните, химический подпис: Ен Синебрюхов.
А он:
— Нет тут твоих штанов и быть их не может, тут, — говорит, — все мое добришко пополам с Матреной Васильевной.
А сам берет Матрену Васильевну за локоток и за ручку, выводит ее, например, на середину.
— Вот, — говорит, — я, а вот — законная супруга моя, драгоценная Матрена Васильевна. И все, не сомневайтесь, по закону и подпись Ленина. Тут поклонилась мне Матрена Васильевна.
— Да, — отвечает, — воистинная все это правда. Идите себе с Богом, Назар Ильич Синебрюхов, не мешайте для ради Бога постороннему счастью.
Очень я опять растрогался, вижу — все пошло прахом, и ударил я тут Егор Иваныча. И ударил, прямо скажу, не по злобе и не шибко ударил, а так, для ради собственного блезиру. А он, гадюка, упал нарочно навзничь. Ногами крутит и кровью блюет.
— Ой-ё-ёй, — кричит, — убийство!
Стали тут собираться мужички. И председатель тоже собрался. Фамилия — Рюха. Начали тут кричать, начали с полу Егор Иваныча поднимать…
А только смотрю — многие прямо-таки мной восхищаются и за меня горой стоят и даже подзюкивают в смысле Егор Иваныча.
— Побей, — подзюкивают, — Егор Иваныча, а мы, говорят, в общей куче еще придадим ему и даже, может быть, нечаянно произойдет убийство.
Только замечаю: председатель Рюха перешептался с Егор Иванычем и ко мне подходит.
— Ты что ж это, — говорит, — нарушаешь тут беспорядки? Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив Ленина? Контр твоя революция нам теперь вполне известна, и даже если на то пошло, есть у меня свидетели.
Вижу — человек обижается, я ему тихеньким образом внедряю:
— Я, — говорю, — беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, говорю, как же так, если это мое добришко, так имею же я право руками трогать? И штаны, говорю, мои, взгляните — химический подпис.
А он, гадюка, вынимает какую-нибудь там бумагу и читает.
— Нет, — говорит, — ничего тут не выйдет. Подпись Ленина. Лучше, — говорит, — ушел бы ты куда ни на есть. Сам посуди: суд да дело, да уголовное следствие, — все это — год или два, а жрать-то тебе, безусловно, нужно. И к тому же, может быть, выяснится, что ты — трудовой дезертир».
Популярен был «Синебрюхов» в основном среди собратьев-писателей. Для народа нужно было что-то другое… Покороче! Попроще! Нужна короткая фраза — «для бедных», для едва научившихся читать. И Зощенко на это идет — не боясь «потерять репутацию». Казалось бы, другие писатели пишут вещи более значительные, громкие, актуальные, а Зощенко так — «шустрит по мелочам», «подлаживается под непритязательного читателя»… зато печатают его охотно и много. В январе 1922-го выходит в свет рассказ «Война» (Литературная неделя. № 9), в феврале — один из «ударных» его рассказов, которым он очень гордился, — «Лялька Пятьдесят» (Красная новь. № 1–5), далее — «Черная магия» (альманах «Наши дни». 1922), «Гришка Жиган» (петербургский сборник «Поэты и беллетристы». 1922), «Последний барин» (Красный журнал для всех. 1922. № 2), «Веселая жизнь» (Петроградская правда. 1922. 25 июня), «Любовь» (Литературная неделя. № 9)… Еще три рассказа вскоре напечатаны А.К. Воронским, крупнейшим литературным деятелем той эпохи, в руководимых им альманахах «Наши дни», «Круг», «Веселый альманах».
В современном полном собрании сочинений Зощенко, составленном профессором Игорем Сухих, собрано все, вышедшее из-под зощенковского пера. И, скажем, рассказ «Гришка Жиган» идет там аж под номером 253, а, скажем, «Веселая жизнь» — под номером 275: