Утром пришло письмо от Наташки. Шестой день она отдыхает в пионерском лагере в Анапе, и ей там все нравится. Письмо девятилетней „пичужки” искрилось радостью, и Татьяна Михайловна ненасытно вбирала ее в себя.
Татьяна Михайловна торопилась на работу, она сунула письмецо в сумочку, чтобы перечитать его в свободную минуту. Вернувшись домой, она застала телеграмму: „Потрясены несчастьем Наташа убита автокатастрофе вылетайте Варфоломеев”.
Самолета пришлось ждать до утра. Страшнее и длиннее часов не было в ее жизни.
Когда Татьяна Михайловна в изнеможении прислонилась к невысокому прореженному штакетнику пионерлагеря, ее хлестануло горькой обидой: во всех направлениях снуют ребятишки, хохочут, кто-то сражается в бадминтон, на спортивных площадках веселые крики, пионерский лагерь живет так, словно в мире со вчерашнего дня ничего не изменилось. И только сейчас с беспощадной ясностью Татьяна Михайловна поняла: ничего, ничего уже не изменить в том, что произошло.
Неволя себя, побрела она вдоль штакетника к боковой калитке, остановилась, перевела дыхание, решилась, открыла калитку, шагнула и увидела: спрыгнув с веранды, вопя от радости, навстречу ей мчалась Наташа.
Татьяна Михайловна молча и медленно осела на красную от кирпичной крошки дорожку.
Только сутки понадобились, чтобы установить: телеграмму сочинил и отправил семнадцатилетний Саша Ковров, сын нынешнего мужа Татьяны Михайловны Озерцовой. Саше в будущем году кончать школу, юноша не без способностей и смышленый, он не мог не понимать, что его телеграмма не только омерзительна своей точно рассчитанной жестокостью, она — преступление. Тем более опасное, что о нем обязательно узнают дети пионерского лагеря, они станут как бы свидетелями того, как надругались над самым заветным — над материнской любовью, и кто предскажет, какой это оставит след в ребячьих сердцах.
Виновность доказана: подлинник телеграммы, обнаруженный в анапском почтовом отделении, написан рукой Саши Коврова, да он ничего и не отрицает.
На допросе Саша был взволнован, испуган, но раскаяния не испытывал, даже когда узнал, что Татьяна Михайловна лежит в больнице — острый сердечный приступ. Если закон того требует, он понесет наказание, но считает себя нравственно правым. Он не предвидел, что Озерцова опасно захворает, но знай он это заранее, ничего бы не изменилось, телеграмму отправил бы. Ему есть за что ненавидеть Озерцову, настолько она виновата перед его матерью, что ничем не искупить ей своей вины.
Отвечая на вопросы следователя, Саша рассказал, что вот уже прошло около трех лет, как Алексей Алексеевич Ковров оставил семью и ушел к Озерцовой. Саша ни разу, даже в обмолвку, не сказал про своего отца „отец”, он говорил о нем не иначе как „Алексей Алексеевич”. И пояснил: „Алексей Алексеевич мне только биологически родитель” (так и записано в протоколе допроса).
Саша не рисовался, не стремился ошеломить этакой исключительностью своих чувств. Самое трудно объяснимое в том и заключалось, что на допросе у следователя, а потом и в беседах с защитником он говорил с ненавязчивой, даже застенчивой убежденностью, как бы безмолвно прося за нее прощение: „Пожалуйста, не обижайтесь, я понимаю, что вы и опытнее и умнее меня, но я знаю, что прав, и по-иному думать не могу”.
Да, опровергал он невысказанные укоры, ему не было и полных четырнадцати лет, когда Алексей Алексеевич, рабски подчиняясь Озерцовой, предал семью; но разве требуется дожить до семидесяти, чтобы суметь отличить верность от предательства? Почему предательства? А иначе и нельзя назвать: уйти от тех, кто тебе предан всей душой, — это и значит предать их. Не только он, но и мама так считает.
Поэтому она и мучается. Какие там чувства связывают Алексея Алексеевича и Озерцову, ему, конечно, не разобраться, но это ведь ничего не меняет в главном: они растоптали жизнь его мамы. Нет, с Алексеем Алексеевичем он ни разу не объяснился. Зачем? Поступки важнее слов. Прежде чем отправить телеграмму, он спрашивал себя: „Вправе ли ты, щенок, еще не нюхавший жизни, судить, да и не только судить, но и наказывать?” Легче всего решить: „Не имеешь права”. Но это — трусость и схоластика. Ведь если он не накажет Озерцову, ее никто не накажет. А ему что делать? Смириться? Стерпеть? Он бы этого себе никогда не простил. Зло нельзя оставлять безнаказанным.
Саша вызывал и гнев и недоумение, но сквозь них прорывалось и сострадание к нему. Странным образом из несочетаемых между собой черт складывался характер Саши: был заботлив, чуток к матери, но на этих добрых чувствах „взошла” отталкивающая жестокость. Нравственно безответственный, пошедший на преступление, он тянулся к справедливости, но до чего же она была искажена в его восприятии; торопливый, а подчас до удивительного поверхностный в своих суждениях, он считал невозможным поступиться ими. С невольным состраданием, от которого не угасало негодование, думалось: какими же искривленными путями шла жизнь Саши с тех пор, как отец стал для него „Алексеем Алексеевичем”, и что должен был пережить подросток, чтобы так пагубно извратились у него представления о дозволенном и недозволенном.
Отвечая на вопросы следователя, Саша сказал, что Евгения Сергеевна, его мама, не знала и не могла знать о телеграмме. Третье лето Саша на каникулы приезжает в Анапу, здесь живет его дядя, брат матери. В прошлый четверг Саша пришел к своей знакомой, Нине Бердышевой, она работает вожатой в пионерском лагере. Неожиданно Саша увидел Наташу Озерцову, до этого он видел ее всего один раз. Мама и он что-то покупали в Гостином Дворе, мама показала ему на молодую женщину с девочкой — это были Озерцова и Наташа. Несмотря на магазинную толчею, Саша разглядел их и запомнил. Все же, проверяя себя, он спросил Нину Бердышеву, и та подтвердила: да, это Наташа Озерцова, из Ленинграда приехала. Утром следующего дня он отправил телеграмму.
На вопрос, знал ли он, что Алексей Алексеевич в отъезде и Татьяне Михайловне не на кого будет опереться, когда она получит телеграмму, Саша ответил:
— Не знал. Что делает и где пребывает Алексей Алексеевич, меня не занимает.
Не смысл ответа, а тон его, очевидно, подсказал следователю необходимость спросить:
— Нашлась возможность, и ты „отомстил” Татьяне Михайловне, а если подвернется случай „отомстить” Алексею Алексеевичу, как поступишь?
— Не знаю. Что ни скажу, будет неправдой. Не знаю!
Допрос не дал ожидаемых результатов. Юноша не сделал и первого шага к осознанию если не преступности, то хотя бы нравственной недозволенности совершенного им. Растерянный, смятенный, кто знает, что он может еще натворить? Не предусмотрительнее ли будет заключить обвиняемого под стражу до суда? Поэтому-то прокурор и дал на это санкцию.
Учитывая особенности дела, расследование его было целесообразно вести в Ленинграде, где живут все те, кто может многое прояснить в преступлении Саши.
Хотя Евгения Сергеевна и не знала о преступном замысле своего сына, но было ясно, что многое исходило от нее.
Со слов Саши могло создаться представление об. Евгении Сергеевне как о мученице — унылой, навеки скорбной вдове при живом муже. Насколько это не вязалось с действительностью! Высокая, легкая, несмотря на полноту, и быстрая в движениях, со вкусом и даже тщанием одетая и причесанная, Евгения Сергеевна, очевидно, считала, что оставленная жена вызывает оскорбительную жалость, и всем своим видом демонстрировала: со мной ничего плохого не приключилось, в сочувствии не нуждаюсь!
Евгения Сергеевна не оправдывала отправки телеграммы. Но на вопрос, как же объяснить, почему Саша, по ее словам, мягкий и благородный, все же такое сотворил, она не колеблясь ответила:
— Гены!
Понимать это следовало так: наследственность сказалась, в сыне проявились черты отца.
Но если допустить, что Алексей Алексеевич виноват перед женой и сыном, то почему месть обращена против Озерцовой? Для Евгении Сергеевны тут было все ясно:
— Не Алексей Алексеевич женился на Озерцовой, а она взяла его в мужья. Она держит его в рабском подчинении.
— „В рабском подчинении” — так сказал и ваш сын. Что это, случайное совпадение?