И все же есть одна особенность в этом деле, которая вынуждает рассказать о нем. Дело Воловика, пожалуй, уникальное в судебной практике, оно позволило проследить с необычайной наглядностью ту черту характера, которая и сейчас свойственна не большинству, конечно, но и не очень малочисленному кругу юношей. Я не буду сейчас называть эту черту.

Она станет ясной, когда мы попытаемся ответить на вопрос: как могло случиться, что пятеро юношей, столь разных по характеру, оказались причастными, пусть в разной степени, к поножовщине?

Начнем с Юры. О нем в суде свидетелями было сказано немало добрых слов. Можно допустить, что кое-кто умножил похвалы из стремления помочь подсудимому. Но если даже и отбросить преувеличения, то все же останется много хорошего. Все свидетели были единодушны: Юра был добр и справедлив.

Добрый и справедливый, а взял в руки нож, чтобы пролить кровь. Как это совместить?

Пытаясь объяснить суду, как он решился на преступление, Юра сказал:

— Даже тогда, когда взял нож у Сербски, я чувствовал, что делаю что-то ужасное, но не хотел, чтобы меня считали трусом.

Вот в чем дело! „Не хотел, чтобы меня считали трусом”.

Юре 16 лет. У него достаточно созрела мысль и окрепла совесть, чтобы понять не только нравственную недозволенность, но и преступность того, на что он согласился. (Пусть даже под давлением Глушкова, это не меняет дела.)

Юра не был в безвыходном положении, у него оставался выбор. От этого никуда не деться, у Юры был выбор. Он мог сказать Глушкову: „Не хочу поножовщины! Не хочу, хоть сто раз называй ее дуэлью. Ты будешь считать меня трусом, если я не возьмусь за нож, пожалуйста, считай! Судя по твоему поведению, ты не слишком умен и совестью не обременен. Стоит ли считаться с твоим мнением?”

Юра мог, конечно, сказать и другие слова, лишь бы смысл был тот же. Но Юра взял нож, понимая, что тем самым соглашается на преступное и бессовестное. Взял потому, что „не хотел, чтобы его считали трусом”. А взял, если говорить правду, из трусости! Из худшего вида трусости — духовной трусости. Первый раз в жизни он увидел Сережу, Будалова и их товарищей. И только ради того, чтобы эти чужие и безразличные ему люди не подумали, что он струсил, он поступился своими убеждениями, сделал то, что ему самому противно и дико. У Юры не хватило мужества оставаться самим собой. Очевидно, он понимал разницу между „быть” и „казаться”. Одно дело быть мужественным, но, чтобы оставаться самим собой, нужно подчас подлинное мужество, а другое дело — гримироваться под мужество, делая мерзкое, преступное дело.

Удивительно, но не редко еще встречается у юношей и такое: они до того стыдятся проявить хорошее в себе, что им легче приписать себе или даже совершить что-то постыдное.

Но ведь дело Юры Воловика не в меньшей степени и дело Сережи Глушкова. Его не привлекали к ответственности — и это было гуманно и справедливо: он много перестрадал до суда, первое время его рана была опасной, нужно ли ему еще причинять дополнительные мучения? Но когда всматриваешься в психологическую основу поведения Глушкова, то обнаруживаешь, что и он стыдился проявить то лучшее, что есть в нем, выказывая ту же готовность изменить самому себе из боязни показаться трусом.

А ведь о Сереже Глушкове говорилось, искренне говорилось на суде свидетелями много хорошего: и отзывчив, и с поэтическими наклонностями, и любимец класса. Очевидно, так оно и есть. И все же Не кто иной, как он, сжимая в руке нож, наскакивал на Юру, выискивая, как бы сподручнее и ловчее ударить, выискивая так неистово, что готов был и собой рисковать.

А все потому, что он хотел и себе и другим показать: ах, какой он бесстрашный, ах, какой героический! Ведь не может быть, просто не может быть, чтобы Сережа не чувствовал отвратительности собственной затеи, не сознавал всей жестокости и омерзительности поножовщины. И все же он не положил ей конца даже тогда, когда у Юры была рассечена кожа на руке. Можно не сомневаться, что он сознавал и недопустимость, и преступность того, что делает, лучшее в нем взывало: „Довольно! Хватит! Не смей продолжать!” А он продолжал! Из мелкого и жалкого тщеславия, из опасения, как бы не подумали, что он боится пролить кровь. И снова выявляется: и ему не хватило мужества быть самим собой. И нельзя не повторяться: вот уже второй юноша стыдится хорошего и не боится постыдного.

Будалов, Гудман, Суровцев — все они на пороге лучшей поры жизни, когда забирают „с собой в путь... все человеческие движения”, так ведь сказано Гоголем. Все они были нравственно благополучными, ничто в них до 12 мая не настораживало, но и в тот день никто и ничто не выводило их из душевного равновесия, никто их не задел, не обидел, не прогневил. Как же могли они наблюдать невозмутимо, спокойно и внимательно, а может быть, даже с некоторым спортивным интересом, за тем, как на ножах дерутся Сережа и Юра? И не только наблюдать! Они ведь и поощряли „дуэлянтов”, хотя бы уже одним тем, что оставались зрителями. Как смели они не вмешиваться, как хватило у них совести не помешать?

Тот же ответ: каждому из них не хватило мужества быть самим собой. Спроси они строго с себя, они бы сами ответили: „Не хотели, чтобы нас сочли слабонервными, не умеющими ценить бесстрашие”.

Мужество и бесстрашие! Великолепные человеческие свойства, если они проявляются ради высокой и достойной цели. Ставить под удар жизнь другого человека, да и свою из желания покрасоваться, ради того, чтобы потешить тщеславие, сознавая при этом всю безнравственность и преступность творимого, и называть это мужеством — значит кощунствовать. Каждый из пяти знал, что действует безнравственно, заглушая голос своей совести, и ни один из них не решился поступить в согласии со своими убеждениями, все они отреклись от самих себя.

Тяжкое это обвинение, но неоспоримое. И все же было бы несправедливо отрицать, что суд оказал на них доброе воздействие. В суде они сурово винили себя. Суровее, чем у следователя. И это понятно. Сережа Глушков и „секунданты”, глядя на Юру, сгорбившегося на скамье подсудимых, мучились сознанием, что в суде только он один отвечает за то, к чему все они, кто больше, кто меньше, причастны, и они яростно, иначе не скажешь, винили себя, винили, стремясь помочь Юре, уменьшить его ответственность, умножая свою. А Юра тем беспощаднее винил себя, чем живее, глядя на Сережу, представлял себе, содрогаясь, то непоправимое, что он мог так бездумно и бездушно натворить. Их самоосуждение, разное по своим истокам, — начало нравственного возрождения. Но только начало. Они осуждали себя за то, что было сделано 12 мая во дворе дома на Сердобольской улице. Но этого мало. Не случайно законодатель говорит о чистосердечном раскаянии. Раскаянии, которое очищает сердце, которое не может не привести к обнаружению истинной, глубинной причины преступления. Поняли ли Юра, Сережа и их товарищи, что причина в том, что, предпочтя „казаться”, а не „быть”, они изменили себе, лучшему, что было в них? С оглашением приговора не заканчивается воздействие суда. Разбуженные совесть и разум продолжают искать ответы на вопросы, возникшие в суде. И хочется думать, что пятеро юношей найдут их и они будут верными.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: