А теперь они же могут видеть со своего крыльца, как он, полковник, не раз шедший рядом с царем, охраняя особу государя, -- сейчас, словно уличенный вор, со связанными ногами, на площади у Приказов ожидает своего приговора и казни батогами наравне с последним смердом, утянувшим каравай с лотка.

   Порою он готов был кинуться на окружающих стрельцов, вступить с ними в драку, чтобы тут же пасть под ударами, нанося удары.

   Но одна мысль останавливала его: "Все стерплю... перенесу все. А потом... потом -- отомщу...".

   Он ясно еще и не знал: кому надо мстить? Порой казалось, что виною его позора и гибели -- эти ненавистные стрельцы, ради которых верховные бояре привели на площадь и будут казнить батогами своего верного слугу.

   Перхуров знал, что царю и правителям он служил верно. Земли не предавал. Но тут же являлась новая мысль: "Если бы не струсили бояре, будь на троне настоящий царь, а не ребенок, который может только глядеть из чужих рук?! О, тогда и пикнуть не смели бы собаки-стрельцы... Эти трусы, в сущности, наглеющие, когда видят, что их боятся, убегающие без оглядки, чуть перед ними станет настоящий, серьезный противник и враг...".

   И месть себялюбивым, глупым, жадным боярам казалась ему и справедливее и слаще, чем месть грубым, темным, вечно пьяным мужикам с пищалями и бердышами в руках, какими, в сущности, были стрельцы.

   Мечта о мести заслоняет собой в душе Перхурова даже весь ужас того, что вот-вот сейчас разразится над ним здесь, на людной площади, в глазах всего народа...

   Почти такие же думы одолевают Титова, и его лицо покрывается пятнами от тех же тяжелых ощущений. Но утешается Титов иначе: "Ково не казнили у нас на Руси?.. Бывало, и царским родичам не то батогов всыпали, а до смерти убивали, душили, топили, глаза выжигали... Не я первый, не я последний... Вон, Христос, куды святее нас, окаянных... Сын Божий, а боле терпел. И нам так велел. Зачтется это. Бог видит правду, хоша и не скоро скажет. Он заплатит гонителям, еретикам, никоновцам...".

   Утешает себя так Титов. А все-таки совсем в угол уткнулся лицом. Зазорно ему, властному, общему наставнику, чье слово было законом не для одной сотни и тысячи людей, стоять здесь и ждать торговой унизительной казни...

   Шарообразный, ожирелый, совсем омертвелый Грибоедов -- и сесть не может. Прислонился плечом к лестнице, опустил короткие, заплывшие жиром, волосатые руки на свой необъятный живот и стоит в оцепенении. Ему все равно сейчас, что скажут люди, что ждет его. Вся жизнь сломлена, опрокинута, смята... Но и эта мысль тупо, сонно проползает в утомленном мозгу.

   И только что-то сосет под ложечкой. Сейчас время, когда обычно этот обжора садился за трапезу. Голод, мучительный, сверлящий внутренности и вызывающий ломоту в костях, -- вот что ощущает сейчас полковник. И отдал бы сотню червонцев за сочный кусок мяса, за хороший, жирный пирог или звено свежей рыбы.

   Худенький, востроносый, юркий Глебов стоит, бегая кругом своими сверлящими глазками. Не то он соображает: нельзя ли убежать? Не то думает: как бы и кого подкупить, чтобы отвертеться от кары, от грозящего неизбежного разорения?

   А может быть, раскидывает умом: за что приняться после, как повыгоднее пристроить деньги, припрятанные при появлении людей, посланных арестовать его? Чем после казни можно будет вернуть и потерянные богатства, и положение? Думает это Глебов и все-таки волей-неволей кидает изредка взгляды на зловещие приготовления, которые делаются тут же, у Приказного крыльца.

   Видит, как приносят связки тонких, гибких прутьев, батогов, как сходятся сторожа, заменяющие палачей... Как пробегают наверху из одних дверей в другие писцы и дьяки приказные...

   Глядит на это и полковник Нелидов, угловатый, костлявый, рябой человек лет пятидесяти. Тупой и жестокий от природы, он не был жаден на деньги. И только копил излишки для дочери, единственной своей наследницы, желая выдать ее получше замуж.

   Жесток он был со стрельцами по убеждению, видя в них лентяев и мятежников. А свои вымогательства не считал преступлением или грехом. Так уж заведено было. И нежданно-негаданно его, усердного, верного служаку, безупречного начальника, отдали на позор, клеймят названием вора, лиходея.

   Этого никак не могла уяснить себе исполнительная, но темная, ограниченная голова Нелидова. И, словно во сне, сидит он тут, глядит на все и ничего не видит или видит сон, который не имеет реального значения, который рассеется при первом движении спящего...

   Почти то же думают и остальные преступники, те девять человек, которые стоят, растерянные, поруганные, понуря голову, на этом позорном месте суда и казни...

   Сон, правда, скоро рассеялся, но не так, как бы хотели обвиненные.

   Движение усилилось наверху, на крыльце Приказа. С вышины лестницы послышался сипловатый голос:

   -- Тута ли все полковники, маеоры? Указ им государев объявить надо.

   Сразу встрепенулись обвиненные. У них мелькнула надежда: не милость ли это приходит с неба?

   Надежда могла явиться. За последние два дня, -- полковники знали, -- все их близкие и приятели, люди влиятельные, богатые, хлопотали, бегали, ездили, сулили богатые взятки; матери и жены плакали и валялись в ногах у дворцовых боярынь, у царевен...

   Правда, везде был один ответ:

   -- Против воли, а придется покарать всех... Мятежом грозят стрельцы. А смирять их нет средств и возможности сейчас...

   Но все-таки надежда теплилась еще у всех в груди.

   И, кроме Кроме, за которого почти некому было хлопотать, все обвиненные живо сомкнулись и стали лицом к лестнице, с высоты которой тот же сиплый голос начал обычную перекличку:

   -- Семен Грибоедов.

   Толстяк с трудом отдал поклон и отступил на шаг от товарищей, влево.

   Один за другим были вызваны остальные пятнадцать человек.

   Затем дьяк развернул длинный свиток-указ и стал однозвучно читать:

   -- Великой государь и великой князь Петр Алексеевич, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец, велел сказать тебе, Семену Грибоедову:

   "В нынешнем, 7190 (1682) году, апреля в 30-й день били челом великому государю на тебя пятидесятники и десятники и рядовые стрельцы того полкового приказа, у которого ты был. Будучи-де ты того приказа, им, стрельцам, налоги и обиды и всякие утеснения чинил. И, приметывался к ним для взятков своих и для работ, бил их жестоким боем. И для своих же взятков, по наговорам пятисотников и приставов, многих из стрельцов бил нещадно, взяв по два и по три батога в руки, и по четыре. И на их стрелецких землях, которые им отведены под дворы, и на выморочных местах построил загородные огороды и всякие овощные семена на тех огородах своих велел стрельцам покупать за сборные, полковые деньги. А для строения и на работы на те огороды жен и детей стрелецких же посылал. И в деревни свои, прудов копати, плотин и мельниц делати, лес чистить, сено косить и дров сечь. К Москве все то на их, стрелецких подводах возить заставлял. Для тех же своих работ велел покупать им лошадей неволею, бил батогами. Кафтаны цветные с золотными нашивками, шапки бархатные и сапоги желтые неволею же делать им велел. А из государского жалованья вычитал ты у них многие деньги и хлеб и теми сборными, полковыми и остаточными деньгами и хлебом корыстовался. Да из караулов: стенных и прибылых {При посольстве.}, из недельных, и в слободах, со сьезжих караулов -- отпускал стрельцов очередных в отпуск по тридцати, и по сороку, и по пятидесяти человек и больше отпускал.

   А за то имал ты с человека по четыре и по пяти алтын, и по две гривны, и больше. А с недельных -- по десять алтын, и по четыре гривны, и по полтине. И теми деньгами корыстовался.

   Да ты же, стоя в Кремле на стенных караулах, получал на них, на стрельцов государева жалованья, как полагается: деньги и запасы с дворцов. И то имал себе, а им не давал... Велел припасы продавать -- и теми деньгами корыстовался ты сам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: