— Мама! Папа! — звенел его серебристый голосок.
— Нравится? — спросила тогда Катерина.
— Ведь это же цветы, — ответил Витек.
— Я и не знал, что ты любишь цветы, — сказал отец.
— Ведь я же сам, папа, цветок жизни, — сказал тогда Витек.
Конечно, чувствовалось влияние «Крокодила», но в этой шутке была одна только правда. Вот она, фотография. На белом фоне ромашек, вернее, из белых зарослей ромашек выглядывает в белой панамке Витек. Смотрит навстречу, улыбается. Куда же он подевался? Цветок жизни. Ведь был он, был и не мог пропасть навсегда. Когда уже возненавидел он Лельку из-за этих прилипал и, к остальным охладев постепенно, отчуждался, даже тогда — правда, мать долго упрашивала, стыдила — собрал он для бабушки Евдокии Яковлевны приемничек, упаковал в мыльницу и сам отвез в больницу, где бабушка лежала с первым инфарктом, поправлялась уже. «Вот, — говорила бабушка товаркам своим по палате, — вот мыльница, а на самом деле это приемник, внучок сделал, послушайте, надевайте наушники, а я включу, слушайте». Товарки и правда слушали из этой мыльницы передачи, как из настоящего приемника. Они слушали, ахали, внучонка хвалили, вот ведь какой, сам сделал и бабушке принес, чтобы не скучала в больнице, теперь таких внуков поискать — не найдешь. Товарки удивлялись и радовались, а бабушка плакала от счастья, что у нее есть такой внук, Витек, Витенька. Она плакала от счастья и оттого еще, что знала, что Витек уже с трудом ее переносил, через силу отвечал, через силу отзывался на ее какую-нибудь просьбу, что он вообще уже никого в доме не любил.
— Счастливая вы, Евдокия Яковлевна, — говорили товарки по палате.
— На бабушкиных руках вырос, как же, — гордилась и плакала Евдокия Яковлевна.
«Невыносимо жить нелюбимым у нелюбимых родителей». Вранье же, все до последней капли вранье. Перед собой оригинальничает. Или нахватался у кого-нибудь, у Вовки например, там это серьезно, отец шалава, то уходит из дома, то приходит. И конец получился какой, проглядели парнишку, сами собой занимались, а его проглядели.
Борис Михайлович всегда успокаивался, когда под руку попадались фотографии, и он начинал их разглядывать, забывался и успокаивался. Особенно любил он разглядывать фотографии вдвоем с Катериной. Как они упивались воспоминаниями! Потому что уже потихонечку начинали стареть.
Вот большая фотокарточка, один Витек сидит, улыбается заносчиво, и голову держит тоже заносчиво. Это у него есть в характере. Сперва заносчивость была открытая, заметная, даже приятная, а потом тихая стала, скрытая, стал ставить себя, хотя и тихо, про себя, но выше всех, считал, что все может и что никто так не может, как он. На карточке только начало, тут все еще открыто — в откинутой голове, в глазах заносчивость еще очень милая, детская. Но в лагере, на пионерском костре, вместо каких-нибудь приличных стихотворений Маршака, или Агнии Барто, или на крайний случай Пушкина он уже читал Вознесенского, чтобы не как все. Летом Витек обычно отдыхал у деда и бабки, на Незнайке, а тут предложили Борису Михайловичу отправить Витька в заводской пионерлагерь, и он согласился, и Витек с охотой поехал. «Ну, как там наш?» — спрашивали Борис Михайлович и Катерина, потому что Витек все-таки первый раз в лагере, хотелось, чтобы не хуже других был. «Мальчик неплохой, особых жалоб не поступало, хотя замечания есть. Как-то прогулял весь день в лесу, совершенно один, без присмотра, и вот еще: на пионерском костре читал Вознесенского». Работница завкома, отвечавшая за лагерь, развела руками, сама-то она ничего в этом не видит плохого, потому что Вознесенского трудно достать, и она не в курсе, но сигнал из лагеря был, просили передать родителям, чтобы обратили внимание, что-то там с Вознесенским не все в порядке, во всяком случае, он не для детей. Борису Михайловичу да и Катерине что Маршак, что Агния Барто, что Вознесенский — все было одинаково, но ушли они домой с какой-то тревогой. Дома попросили Лельку достать этого Вознесенского. Лелька могла достать кого угодно. Между прочим, достала шапку отцу такую, что на завод неудобно было ходить в ней, и он не надевал ее в будние дни, пыжиковая, редко на какой голове увидишь, надевал по праздникам, чтобы заводские не смеялись, вот, мол, начальник какой в пыжиковой шапке ходит, будут, конечно, смеяться, Лелька в пыжиковой ходила, ей можно.
Стали смотреть Вознесенского, смотрели, смотрели, читали, читали, ничего не нашли, сильно пришлось поломать зубы, но плохого ничего все-таки не нашли. Отложили до Витенькиного возвращения. Когда вернулся, отец спросил:
— Ты что там читал на костре?
Катерина сидела, поджав губы, интересно было.
— Ничего не читал. — Витек не успел остыть от возбуждения, оттого что домой вернулся, оттого что в голове еще не утихла шумная лагерная жизнь. — Я ничего не читал.
— А Вознесенского? На костре? Читал?
Отец протянул книжку, попросил показать.
— Лонжюмо.
Полистал, посчитал страницы.
— Длинно, — сказал и начал читать. Читалось с трудом, но хотелось понять, в чем тут Витенькина была вина. Когда дочитал до этих строчек: «Ленин был из породы распиливающих, обнажающих суть вещей», сказал, что это правильное замечание, но потом посмотрел на Витька и спросил: — Витек, как ты это запомнил все? Тут же непонятно для тебя.
— Понятно, — ответил Витек.
— Что понятно?
— Все.
Отец не поверил, но стал дальше читать.
— В клозеты? И это читал на пионерском костре? — спросил отец.
— Это я пропустил, — виновато сказал Витек.
— «В куртизанок с цветными гривами — эмигрировали»! Тоже?
— Пропустил.
— Значит, и про куртизанок понимаешь?
— Да, — сказал Витек.
Отец вздохнул, лоб вытер ладонью.
Катерина слушала, мало что улавливала, но отчего-то гордое чувство за Витеньку, нежность к нему омывали ей душу, однако же долго сидеть она не могла, потому что слушать чтение это ей было скучно.
— Выдумывают же, — сказала она, и смысл этого высказывания ей самой не был понятен, хотя был исторгнут из самых глубин ее тихого ликования. Не переставая улыбаться, она встала и вышла, вспомнив о каких-то своих заботах.
Отец и сын остались одни, Витек присел на диван и, поскольку отец не сказал «иди», не отпустил его, он стал сидеть рядом и слушать, как переворачивались страницы, как шептал отец, повторяя про себя какие-то строки.
— Про Ленина, конечно, это он все правильно, но разве ж, Витек, это стихи? И как только ты выучил их?!
Борис Михайлович стихи уважал больше, чем другую литературу, потому что особо длинных почти не встречал и в отличие от романов мог взять и прочитать запросто, без особого труда. Хорошие стихотворения он ставил рядом с музыкой. Все его песни, а он знал их довольно много, по сути дела, были ведь тоже стихами.
— Вот слушай: «В глубокой теснине Дарьяла царица Тамара жила», слышишь? Ведь льется, просто само льется, а там нет, у Вознесенского не льется.
— А мне нравится, — сказал Витек.
— Ну, если нравится, это неплохо, все-таки время сейчас другое, школьники умней теперь намного, чем раньше, и хорошо, что ругательные слова ты пропустил, они ни к чему на пионерском костре, пришлось бы мне отвечать. Тут, Витек, ты молодец. Но раньше все же лучше писали, особенно про войну. Ты «Василий Теркин» Твардовского читал?
— Не читал.