— Чего там?

— Гитару делают, — сказала Катерина. — Новый у него дружок, Феликс, послушал бы, что он говорит, и откуда такие берутся?

— Что ж он говорит?

— Вежливенький, воспитанный, а красивый… где они такие берутся? Родители мои, говорит, обыватели-накопители, и я, говорит, их не люблю. Мальчик… А знаешь, кто отец его?

— Министр, что ли?

— Наверху сидит, а кто — не говорит. «Если, говорит, позволите, Катерина Максимовна, я не буду называть его должность». Воспитанный такой.

Борис Михайлович и Катерина разговаривали, а из Витенькиной комнаты то и дело доносилась эта рычащая струна: дыррр-дыррр и опять — дыррр-дыррр, джённ-джённ, и стены тоже рычали.

— А ты почему не выперла его? — спросил Борис Михайлович.

— За что же это?

А стены рычали то и дело. И когда Борис Михайлович с Катериной перешли в комнату, услышали раздраженный стук по отопительной трубе.

— Это нам, — сказала Катерина и поднялась, но, прислушавшись и не дождавшись струны, — видно, ребята сами поняли — снова села в кресло перед телевизором. И только хотела попросить мужа, чтобы он сходил к ребятам, познакомился с этим Феликсом, вошел Витек.

— Феликс будет ночевать у нас, — сказал Витек и, опустив голову, исподлобья, с выжидательной улыбкой стал смотреть на мать. Катерина в свою очередь посмотрела на Бориса Михайловича, который проворчал что-то неотчетливо: что это, мол, там за Феликс такой, поднялся тяжело, намереваясь идти смотреть на этого Феликса, а Катерина поспешно ответила:

— А чего ж тут такого, сынок? Достань раскладушку, я постелю.

Борис Михайлович в поднявшейся суете мягко вошел в Витенькину комнату, мягко оглядел сидевшего у стола с книжонкой в руках Феликса и с хрипотцой сказал:

— Здравствуй, Феликс.

Феликс, чуть приподнявшись и отложив книжонку, ответил:

— Здравствуйте, Борис Михайлович.

Витек разворачивал раскладушку, Катерина стояла возле с постелью. Борис Михайлович поискал места и присел на кушетку, на гитару поглядел, от которой тянулся хвост провода к ящику усилителя.

— Мастерите?

— Да вот, Борис Михайлович.

— Не оглохнете от такой музыки?

— Вообще-то, Борис Михайлович, оглохнуть можно, зависит от продолжительности воздействия на уши, в ней ведь около сотни децибел.

Борис Михайлович не знал, что такое децибелы, не слыхал. Феликс сразу понял это и пояснил. Потом сказал:

— Звук в сто пятьдесят децибел не только оглушает, но и наносит на теле ожоги, а сто восемьдесят децибел — доза смертельная.

Борис Михайлович не поверил в эти глупости, но возражать не стал. Он спросил только:

— Хотите довести до ста восьмидесяти?

— Шутите, Борис Михайлович.

Разговаривать с Феликсом было трудновато, но интересно, что сразу почувствовал Борис Михайлович. Он вынул из пижамного кармана сигарету, закурил. Когда были маленькими Лелька, а потом Витек, Катерина не позволяла этого делать при детях, теперь Борис Михайлович не слушал Катерину: если уж хотелось ему, он закуривал, не стесняя себя. Помолчал, выпустил дым один раз, другой.

— Интересно, — сказал. Хотелось поговорить с этим Феликсом. Взглянул на него пристально. Что-то есть. То ли действительно так сильно красив, то ли страшен чем-то, сразу не поймешь, глазищи непроглядные, темные, умные.

Витек принес отцу пепельницу, поставил сбоку, на тахту. Катерина постелила Феликсу, ушла. Витек присел на раскладушку, ждал чего-то, ему было и лестно, что у него такой Феликс, и самому интересно, интересно видеть отца и Феликса в некоторой, еще неясной, позиции друг к другу.

Разговор никак не начинался, и тогда Борис Михайлович сказал, шутя, конечно:

— Небось куришь уже? Витек у нас начинал баловаться, мать папиросочки находила в карманах.

— О Викторе я ничего сказать не могу, но сам я, Борис Михайлович, человек курящий, дома мне позволяют. Если не курю сейчас, то исключительно из уважения к вам.

— Да чего уж, — сказал Борис Михайлович, просто у него вырвалось помимо желания, — если ты своих родителей не уважаешь, чего тут нас уважать, кури!

Чуть-чуть Феликс покраснел, вернее, потемнел, но сладил с собой.

— Как вам угодно, Борис Михайлович. Курить в вашем присутствии я не стану. Предложить предложу с удовольствием.

Феликс вынул из кармана замшевой курточки пачку и протянул Борису Михайловичу:

— Попробуйте.

Борис Михайлович встал зачем-то, взял пачку и стал разглядывать на ней верблюда и нерусские буквы.

— Зачем тут верблюд? — Хмыкнул, достал сигаретку без фильтра, а Феликс уже поднес зажигалочку, выстрелил пламенем. Свою сигарету Борис Михайлович затушил в пепельнице. Возвращая пачку, он увидел книжонку, которую читал Феликс до его прихода и которая лежала теперь на Витенькином столе перед Феликсом. Книжонка была малоформатной Библией. Борис Михайлович не удержался, взял ее в руки, пооткрывал, полистал, да, в самом деле Библия — Ветхий завет, Новый завет, Евангелие, все как положено, как у покойной сестры Евдокии Яковлевны, тети Даши, только тети-Дашина большая и сильно засаленная Библия.

— Верующий? — спросил Борис Михайлович. Он же помнил, как на Потешной улице девчонка из их дома за попа замуж вышла.

— Вопрос, — сказал Феликс, — непростой.

— Что же тут сложного? Молишься? В церковь ходишь?

— В этом смысле нет, — сказал Феликс.

Витек все время слушал с улыбочкой, которая выдавала живейший интерес к разговору, к его неожиданным поворотам, он даже сам вмешался в этот разговор.

— Феликс, папа, верующий. Ты ведь у нас тоже верующий.

Борис Михайлович сперва посмотрел на молчавшего Феликса, потом на Витеньку. «Смеется над отцом. Ну что ж, давай, сынок, давай. Раз уж ты такой умный. Я вот так над своим не посмел бы. Умный и смелый». Все это можно было прочитать в глазах Бориса Михайловича, молчавшего в некоторой растерянности. И Феликс прочитал.

— Это он в том смысле, — сказал Феликс, — что все человечество делится на верующих и неверующих, не в бога, конечно, не только в него, а вообще, есть люди, способные верить в бога, в свои идеалы, в мифы, не важно во что, а есть, которые не могут верить ни во что, по природе своей неверующие, вот Виктор, например.

— Неверующий? — спросил Борис Михайлович.

— Да, — ответил Феликс.

— Витек! — обратился Борис Михайлович к сыну.

— Он прав, папа.

— А ты, значит, веришь?

— Я верю, — сказал Феликс.

— В кого или во что?

— В царство добра и справедливости. К нему придут люди.

— А Витек, значит, не верит в это царство? Витек!

— Да, папа, я атеист, неверующий.

— Почему же ты считаешь меня верующим?

— Но ты же во что-то веришь?!

— Значит, отец верит, а сын не верит.

— Получается, — сказал Витек.

— Значит, я плохой, а ты хороший, так?

— Совсем нет. Просто ты верующий, а я нет, тебе и Феликсу легче, а мне трудней.

— Почему же ты не веришь?

— Как же я могу верить, когда сами факты рождения человека и его смерти абсурдны, все глупо, случайно и нелепо, абсурдно. Вы этого не видите, а я вижу.

— Где ты набрался этого? Я думал, Феликс влияет, подумал так, а Феликс, оказывается, правильно думает, верит, а ты… ничего не пойму.

— Я, папа, книги читаю, а ты ничего не читаешь, кроме газет, а в газетах про это не пишут.

— Но ведь Феликс тоже читает, и, как мне кажется, не меньше твоего.

— Мы пришли к самому началу. Есть верующие, есть неверующие, по природе, по своей биологии. Он такой, а я такой. Вот и все.

— Как же ты никогда не говорил со мной на эти темы?

— Тебе это трудно понять, да ты и не спрашивал про это.

Борис Михайлович задумался. Раскурил Феликсову сигарету с верблюдом.

— Погодите, ребята, — сказал он. — С вами не так просто. Вот получается, что я и Витек, то есть отец и сын, — две противоположности, а я и Феликс — в одном лагере. Он говорит, что придет добро и справедливость, и я говорю так.

29

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: