Прошел насквозь конюшню, вышел к открытому стойлу, обнесенному оградой из старых, глянцевитых слег. Глядь, а тут Володя идет к конюшне.

— Ты чего?

— Домой иду, зашел вот.

Как же можно пройти мимо? Конюха́ увидели, выпустили Тагильду. Приятное Володе сделали.

Эх, выскочила. Шея лебединая, голова гордо поднята, грива распущена, летит по двору стрелой. Посторонись! Конюх было хотел остановить, куда там! Как всхрапнула, как ударила молодым копытом, мотнула головой и — ищи ветра в поле. Дугой по двору, не стой на дороге! Растопчет. Даже Михал Михалыч принял в сторону и спрятался за повозкой. Вот она летит с дальнего конца, летит стрелой. Володя выступил наперерез, стал на ее пути. Раздавит? Обойдет? Нет! Стала как вкопанная. Все в ней играет, переливается силой, а покорно стоит, напружинившись перед узкогрудым пацаном в серой кепочке, с веснушками по лицу. Володя ладонью провел сверху вниз по щеке Тагильды, а та поерзала этой щекой, поприласкалась к ладони, и хозяин, маленький хозяин этой дикой энергии под шелковой кожей, достал из кармана кусочек сахару и протянул Тагильде. Та с благодарностью хрупнула сахар и что-то прошептала Володе мягкими губами на ухо.

Володя попросил веревку, перекинул ее через шею лошади и спокойненько повел в помещение.

— Вишь, Михалыч, соскучилась, — сказал конюх вслед Володе с Тагильдой.

— Что жеребятки?

— Им что! Им жить нравится. Глядите, какие.

За изгородью толпилась веселым гурточком молодежь, сосунки. Все племенные. Вот еще подрастут на радость ребятам и взрослым. Жеребята поблизости от своих матерей сбежались вместе. Клали мордочки друг дружке на шею, кто-то пытался шутейно укусить другого молодыми зубами. Вот один, в белых чулочках, подошел к матери, красиво изогнулся и губами толкнул материнское плюшевое вымя, кобыла чуть отставила заднюю ногу в сторону, пей, не жалко, только расти большим. Михал Михалыч готов без конца стоять и любоваться, смотреть на этих малышей-красавчиков, думать об них, доискиваться до самой малости, о чем могут размышлять жеребятки, постреливая живыми и прекрасными глазами, вскидывая трубой юные хвосты, переступая с одной ножки на другую, пробуя крепость молодых копытец. Вот о чем мечтал Михал Михалыч! И его мечта исполнилась. Лошади, лошади, как же мы чуть не позабыли об вас, чуть не перевели вас, чуть не погубили всех в погоне за новой, железной лошадью. Хорошо, что успели вовремя одуматься.

— Да, хорошо. Глядите тут, я поехал.

Вышел и сел в машину, даже не оглянувшись на Володю, который был занят с Тагильдой в помещении. Он чистил ее щеткой, наводил блеск, чтобы его Тагильда была всех красивей.

Михал Михалыч подумал в машине, что надо бы еще прикупить немного племени. Уже двадцать пять штук с жеребятами, хорошо, но можно еще прикупить. Не меньше племенных Михал Михалыч любил и простую лошадь, рабочую. Их в совхозе уже двести пятьдесят штук и пять десятков жеребят. Еще заговорят в крае о наших лошадках, еще не один приз принесут они нашей Цыгановке! Ехал Михал Михалыч на стрижку овец, поглядеть, как там подвигается дело, а думал о лошадях. Вот уж действительно зазнобили они директора, покорили его. Зато душа спокойна. Не тарахтит теперь трактор возле детского садика, не дымит возле столовой, не чадит у складов, магазинов, везде теперь лошадки. Как в старину. А трактора пускай в степи. Там их место, там у них главная работа.

7. Блуждающие звезды

В замкнутом дворе за железными воротами, напротив Пашкиного дома, стоит переложенная заново родительская хата. За пыльными, уже непрозрачными стеклышками веранды всегда безмолвно, и не только постороннему человеку может показаться, что хата пустует. Однако же там живет человек. Пашкина мать. Она живет так тихо и незаметно, что даже соседи видят ее не больше чем один раз или два раза в год. Редко-редко она выходит в полусвет этого застекленного крылечка, сядет там и сидит неподвижно. Голова у нее зимой и летом закутана в теплые платки, и напоминает она нездешнюю женщину с каким-то диковинным тюрбаном на голове. Так она куталась с давних времен. И когда был жив еще Пашкин отец, и когда еще он женился и привел ее в эту хату. И тогда она уже закутывала свою голову теплыми платками. Это делало ее еще больше незаметной, малоподвижной и молчаливой.

Валентина носила ей на день, на два еду, и раз в неделю Пашка возил ее на своей машине к дочери, через выгон, не так далеко. Там она проводила день до вечера, и Пашка снова привозил ее домой. Иногда забегали к бабушке ее внучки, две Татьянины дочки-близняшки. Татьяна жила богато. Дом, такой же, как и у Пашки, по его чертежам и с его помощью был сложен, в доме всего вдосталь — и ковров, и всяких украшений, мебели разной, но зато двор, не в пример Пашкиному, был настоящим поместьем. Стадо уток то и дело вытекало со двора и снова втекало в него, гуси со страшным гусаком тоже горланили по двору и в загоне своем, корова давала много молока, теленок, две свиньи всегда сидели в сажке, всякие кладовки, сарайчики, летняя кухня, где готовили весной и летом, до поздней осени, и конечно же собака в конуре. Все это густо заселяло двор. На курицу можно было наступить в любом уголке, их было без счету. И сад. Пашкиному саду далеко до этого. Тут был богатый виноградник, мощные деревья яблоневые, слива, абрикосы, черешня и вишня, всякие кустарники, смородина, крыжовник, малина и огород, грядки огородные. Все это вроде и у Пашки есть, если называть, перечислять, но тут все уплотнено, укрупнено и производит впечатление обильности, тучности, даже избыточности.

Сама Татьяна — хочешь поставь, хочешь положи, одинаково. Городской человек сказал бы: слоновая болезнь. Нет, никакой болезни. Просто едят тут без оглядки. Мужик Татьянин, шофер, тоже дай бог, в два обхвата. А ведь не старые еще. Лица, конечно, раскормленные, но еще гладкие, без морщин, молодые. Зато девчушки, близняшки, девятый класс кончили, эти просто нездешние топольки. И лица у них нездешние. Миндальный разрез глаз у одной чуть отличается от такого же разреза у другой, слегка несходного рисунка, но рисунок и у первой и у второй тончайший, изысканный, можно сказать. Просто какие-то залетные девчонки. В розовеньких ушах простенькие сережки висят. Гибкие, как лозинки, эти Зоенька и Зиночка. Зоенька на пять минут старше Зиночки, но ведет себя все равно как старшая сестра. Родители не нарадуются на них. Голосочки у них тоненькие, движения нерешительные и замедленные, какие-то тягучие. Как травка подводная шевелится от течения, так у них руки плавно выводят жесты, и тонкий стан гнется и волнуется при ходьбе и при движении.

— Ну, что, ма-ма-а, — говорит-поет старшенькая, Зоя. — Не хочу я без де-ела сидеть.

— У тебя каникулы, отдыхай, — мать говорит.

— А я не замори-и-лась, ма-ма. На ферму хочу-у.

Словом, обе ушли на ферму доить коров. Сначала им не доверяли животных, не давали самостоятельную группу, они помогали штатным дояркам. А потом увидели их старательность, дали группу, и девочки не подвели старших, управлялись, как и штатные доярки.

Чуть свет они вскакивали с постели, быстренько умывались, по-птичьи завтракали и бежали на ферму. Возвращались уже перед заходом солнца. Ничего. Легонькие, быстроногие, все с них как с гуся вода. Никакой усталости.

В воскресенье они забегали к бабушке. На минутку заглянут, а потом идут в дом к Пашке и Валентине. Тут посидят, чайку попьют.

Валентина начинает разговор с ними:

— Ну что, девки? Так и будете коровам хвосты крутить? Дальше-то не хочете учиться?

— Нам еще десятый надо кончить, — говорит тихонечко старшенькая.

— А после?

— После? Я на ферме останусь, мне нравится.

— А ты, Зина?

— И я хочу на ферме.

— Такие-то тонюсенькие. Вам бы в город, в артистки б…

Девочки смущенно улыбаются. Какие мы артистки? Шепчутся между собой.

А Пашка из своей комнаты вмешивается:

— Артистки. Тоже придумала. Вот мал-мал подрастут, замуж выйдут, и ихние мужики водку будут пить, да раз-другой походют по их кулаками, вот и артистки тебе все. А то детей начнут рожать, толстеть начнут, как мать ихняя, вот и все. Сбиваешь с толку девчонок. Артистки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: