— Вот что, — вдруг сказал он, — почему вы так одеваетесь? Лучше не выделяться. У вас вид явного
эмигранта, мастера с Бианкура. Надо проще.
— Чего же проще? — Александров хлопнул себя по бархатной блузе и штанам. — Вот весь гардероб. Что
поделываете? Как живете? — равнодушно, явно из приличия, спросил он. Печерский неопределенно
усмехнулся. Левая щека задрожала и глаз странно подмигнул.
— Я всегда думал, — продолжал Александров, — что вы, простите меня, умнее, чем кажетесь на первый
взгляд. И тогда, в ночном бистро с Мамоновым, я был уверен, что вы…
— Нельзя ли потом, — сквозь зубы сказал Печерский и оглянулся. На площадке, рядом с ними стояла
девушка в красном платочке и паренек с непонятным значком в петлице пиджака.
— Как угодно.
Трамвай бежал по узким сереньким улицам окраины. Александров никогда здесь не бывал и с
любопытством рассматривал серенькие деревянные дома, пустыри, заборы, мост окружной дороги, повисший
над улицей.
— Далеко забрались. Трудно здесь с квартирами.
— Далеко. А вы?
— Я еще дальше. Три часа от Москвы.
Они сошли на конечной станции и затем долго шли по мощеным крупным булыжником переулкам, мимо
редких чайных с синими вывесками, мимо одиноких ларьков. Дальше была красная кирпичная стена
монастырского кладбища, затем почерневшие от дождей и времени срубы деревянных домов. Уже была ночь и
мрак, когда они вошли во двор каменного дровяного склада, нашли калитку в заборе и пошли дворами и
лабиринтом деревянных домов.
Одинокий фонарь мерцал далеко за забором, как светляк. Наконец, в конце двора, открылась косая,
открытая настежь дверь, деревянная узкая лестница флигеля с мезонином. Хуже всего выглядел коридор,
освещенный одной закопченной керосиновой лампой. В коридоре, за занавеской, на полу спали двое или трое и
странно было, как они могли здесь спать. В этом деревянном доме, в углах и щелях, день и ночь люди ругались
и пели и плясали и высохшее дерево отражало и усиливало каждый голос и звук. Александров с изумлением
посмотрел на Печерского. Печерский открыл узенькую дверцу в фанерной стенке, и они оказались как бы в
ящике в полторы квадратных сажени. Здесь было одно окно с картонным щитом вместо двух стекол. Мутный
свет скупо падал из коридора. Печерский зажег спичку, нашел керосиновую лампу и лампа наконец осветила
деревянные выщербленные доски стола, на столе — начатую бутылку коньяку и стакан, табурет и полотняную,
раздвижную кровать. Фанерная, тонкая, как картон, стена, дрожала от песен и криков. За стеной играли в карты.
Пение и гитара затихали по-видимому тогда, когда всех увлекала карточная игра.
— Алеша возьми полтоном ниже! — как в бочку гудел мужской, пропитой голос и такой же хриплый и
пропитой женский голос вторил: “Дуська, сдавать. Сдавай, зануда…”
— Как вы можете здесь жить? — спросил Александров.
Печерский подвинул гостю табурет и присел на кровать.
— Приходится. А вы как живете?
— Под Москвой. Два часа сорок минут езды. Вот только не знаю, как теперь выберусь. Последний поезд
в одиннадцать, а завтра в восемь надо быть в городе.
— Полагаю, что вы заночуете у меня. Хотя, сами видите…
— Спасибо. Так всю ночь и будет?
— Так. К утру, пожалуй, передерутся.
— Неужели нельзя устроиться получше? — внезапно раздражаясь спросил Александров.
— В моем положении нельзя. Здесь люди, в случае чего, подходящие.
— В случае чего?..
— Хотите коньяку? — предложил Печерский; Александров молча отказался и тогда Печерский налил
себе чашку, вынул из кармана яблоко, выпил до дна коньяк и закусил яблоком.
— Наивный вы человек, — сказал он, — чудак человек. За мной же слежка.
— А… — еще не догадываясь протянул Александров, — и давно?
— Не особенно. С неделю. Помните, мы с вами встретились на Цветном? С того дня.
— Именно с того дня?
— Именно с того дня.
— Вы как будто этим хотите сказать…
— Ничего не хочу. Плохой коньяк в Сесесерии. Нельзя сравнить с французским. Помните?..
Печерский снова налил, выпил, щелкнул языком и рассмеялся.
— Павел Иванович, — вдруг мрачно и злобно сказал он, — а вы ведь меня обманули.
— Послушайте, Печерский…
— Вы меня обманули! — выпив до дна коньяк, почти закричал Печерский. — На Цветном бульваре вы
мне солгали.
— Послушайте, вы…
— Вы мне солгали, — упрямо повторил Печерский, — На Цветном бульваре я спросил вас: “Вы
решились? Значит, вы решились?” Вы ответили: “Да, я решился”. Вы помните?
Александров открыл рот, но крики за стеной заглушили его.
— Лысый, чорт! Лысый!
— Ни хрена!
— Банко!
— Я сказал, — вспомнил Александров. — Да, я именно так и сказал. “Я решил”, то есть, я решил
вернуться, решил вернуться и работать. Честно работать.
За стеной кого-то ударили по руке. “Фрайер, не тронь карту!” Вопли и хохот опять заглушили
Александрова.
— Полковник Александров, вы передернули! — вдруг закричал Печерский.
— Хотя вы и пьяны, но, сударь, я вам не советую…
— Я немного выпил, но вы должны меня понимать. Я не сплю ни минуты третьи сутки. За мной слежка,
— шопотом, как бы в бреду, продолжал Печерский. — И, чорт его знает, кто следит!.. Свои ли, чужие? К
“Станиславу я не пошел и не пойду. Ну его к чорту! Сегодня я был в одном доме, в квартире одного инженера,
он пришел туда следом за мной. Вы меня понимаете?
Он снова налил коньяку и жадно выпил и со стоном выговорил:
— Можно сойти с ума…
— Не понимаю. Следят, ну пусть следят. Раз за вами ничего нет, раз вы чисты, чего же вам бояться? — с
некоторым сочувствием сказал Александров. — Ну, возьмут. Возьмут и выпустят. Насколько я понимаю, вы
здесь легально?
Печерский не ответил. Он сидел на кровати, обхватив колени, мигая красными припухшими веками.
Вдруг он рассмеялся.
— Господин Александров, послушайте. Вы притворяетесь или вы идиот…
— Да ну вас к чорту!.. — Александров взял фуражку.
— Погодите, — удержал его Печерский. — Погодите. Слушайте. Вы должны выслушать, чтобы все было
ясно. Вы говорите — легально. Не верю, чтобы вы забыли ту ночь в Париже и разговоры с Мамоновым.
— В Париже с Мамоновым? Я надеюсь, это не серьезно… Ночью, в ночном кабаке, за рюмкой ликера…
Не может быть… Это — сумасшествие.
— Почему не может быть?
— Да что вы слепой, что ли? Вы же три недели в Москве, в России!
— Начнем, как говорится, “аб ово”, “товарищ” Александров, — почти спокойно сказал Печерский. — Вы
считаете нормальным, чтобы я, русский офицер, русский по вере, по крови и по рождению, укрывался со всякой
сволочью, в воровской малине…
— Да вы же сами этого хотите…
— Допустим. Ну тогда вы считаете нормальным, что вы, легальный “товарищ Александров” живете под
Москвой в избе у грязного мужика, что вы делаете по двадцать верст в сутки по Московским мостовым,
нанимаясь в монтеры, в мастера, в слесаря. Павел Иванович Александров, трижды раненый немцами, гвардии
полковник и георгиевский кавалер…
— Хорошо! Вы хотите, чтобы вас уважали за старое. А кому оно нужно, старое? Его даже не замечали.
Вот я жил, тратил уйму денег, все на себя и для себя, никому не помогая, не замечая грязи, голода и нищеты.
Какой эгоизм, какая пустота!..
— Кающийся дворянин.
— А вы даже не дворянин. Вы даже не офицер. Может быть, потому что я кадровый, потому что я с
пажеского корпуса до семнадцатого года двадцать лет тянул лямку, потому-то я и возненавидел устав и погоны
и строй. А вам, впопыхах, в школе прапорщиков военного времени, царь дал звездочку, и галун и вы за эту
звездочку или за две звездочки на стену лезете и лоб разобьете…
— Пускай, пусть я школы прапорщиков. Я офицер военного времени — верно. А вы кадровый, вы