С бугра от мельницы навстречу гостям скакали соколинцы. Вояки приосанились. Они не хотели показаться перед односельчанами растрепанными музланами. Двигались теперь они очень важно, хотя это было трудно и им самим, и их коням.

   Ивей Маркович поднебесно-высоким фальцетом затянул старинную песню о том, как рос на казачьих слезах и крови уральский край:

   Где кость лежит - там шихан стоит.

   Где кровь лилась - там вязель сплелась.

   Где слеза пала - там озеро стало.

   Десятки соколинцев мчались навстречу. Настя, соутробница Василиста, девка-казак, карьером неслась впереди всех. Первая она повисла на шее у отца, Ефима Евстигнеевича. Заверещала, забила ногою о ногу. Пришлось спешиться казакам. Какой гвалт, какой радостный ор стоял над полями! Земля была готова взорваться от радости.

   Инька-Немец вынес воякам на деревянном блюде цельно зажаренного полупудового осетра: эта хрящевидная рыба с носом древнего чудища всегда была родовым знаком уральского казачества.

   Казачки бежали пешком по дороге. Ивей Маркович поднял свою маленькую Маричку на седло и помчался с нею к поселку. Казалось, куст молодого расцветшего шиповника держал перед собою казак, - так играл под солнцем, под ветром от быстрой езды новый густо-розовый сарафан Марички...

   Позднее всех выбежала к мельнице жена бедного казака Устима Панова - Васена Ахилловна. Промешкалась у печки. Она столкнулась с казаками у околицы, видела, как проскакал с женой на седле Ивей и взволнованно окликнула Маркела Алаторцева:

   - А мово-то, Устима Григорьевича, куда подевали?

   У сурового Маркела заныло сердце. Он дернул перевязанной рукою, чуть не крякнул от боли, сдержался и бодро ответил:

   - Позади, матри, скачет твой хозяин, Васена Ахилловна.

   Казачка напряженно осматривала из-под ладони всадников, готовая к взрыву радости. Она опрашивала всех, и все ей отвечали так же:

   - Гляди, поотстал, матушка. С конем у него неладно. Шпат, что ли... Сзади с калмыковскими бежит.

   Но вот подъехали калмыковцы - и, уже открыто хмурясь и не глядя в глаза женщине, невнятно пробурчали, что позади всех скачет казак Устим Григорьевич. Тогда казачка уронила руку ото лба и, уставясь прямо на солнце, замигала длинными ресницами. Упала у дороги вниз лицом на желтый мар - брошенную суслиную нору - и отчаянно заревела:

   - И зачем ты, бедность наша, сгубила его. Зачем нужда крайняя угнала его из дому? И зачем ты, Устинька, продал себя? Зачем живот и сердце свои променял на богачество? Ой, да на кого же ты меня, утроба ты моя, покинул? Кто закрыл карие твои очи, солнце мое, в чужой стороне? Кто засыпал тебя землею, горюч-песком, моего сокола, в басурманской степи? Ненаглядный ты мой, месяц и солнце мое, розовые щеки, плоть моя пахучая, ненасытная... Зиму и лето буду плакать о тебе, аромат-красное яблоко! Сердце мое не остынет к тебе, я всегда буду горевать о потере милого друга, я не забуду вершины бровей твоих! Умираю я, умираю, не оживляй меня!..

3

   Площадь была похожа на муравейник. Весь поселок - все семьсот человек собрались здесь. "Хивинцы" в мундирах, при медалях и крестах взгромоздились на кучу саманных кирпичей. На них таращатся сотни глаз. Седенький начальник поселка Потапыч только что сказал торжественную речь.

   Больше полусотни старых, рослых казачек в тараканьего цвета платьях взлохмаченной гурьбой идут сюда с хлебом-солью. Они поют. Голоса их звучат радостно и умиленно:

   Боже, зри мое смирение,

   Зри мои плачевные дни,

   Зри мое огорчение

   И меня не обвини.

   О, я, смертная тварь, дерзлива!

   Сердце мое утверди в законе.

   Даже сегодня, в радостный день, казачки поют свои покаянные, староверские стихи.

   Впереди всех широко шагает высокая, сухая казачка Олимпиада Ноготкова, последняя полонянка. Молодой девушкой похитили ее киргизы и продали узбекам. Восемнадцать лет отбатрачила она у хивинцев, и только пять лет тому назад выкуплена от них. Ей даже выдали награду за "полонное терпение" - десять рублей из войсковых сумм. Казачки относятся к ней с сожалением: она привезла с собой в поселок двенадцатилетнего сына Адиля, прижитого с пастухом-киргизом.

   Женщины, взметая длинными подолами пыль, падают ниц перед казаками. Они, завывая, благодарят их за то, что те угнали басурманов от Урала. Казачки кричат все громче и громче, исступленно, наперебой, и громче всех - безумный, страстный голос Олимпиады. Лица у казаков серьезны. Им немного не по себе. Скорее бы кончилось это бабье на них моленье. Ефим Евстигнеевич мало верит людям. Он досадливо скребет пальцами смолевую свою бороду и шепчет:

   - Ня знай, ня знай!

   Он видит морщинистую шею Олимпиады и думает сладострастно: "Эх, рубануть бы шашкой по голове. Покатилась бы тыковкой. Перестала бы вихляться..."

   Крики раздирают землю и небо. Казачки вне себя. Они обуяны кликушеством и похожи на пьяных:

   - Спасители вы наши, родные! Утробы вы сердешные!..

   Они царапают землю руками и стелют свои волосы по пыли... Ивей Маркович хмурится и смотрит озабоченно на небо. Ему скучновато, и он с наслаждением следит, как плывет в далекой синьке неба черный беркут. Он с ним, он тоже смотрит, не выйдут ли на открытые выпасы молодой сайгак или дрофа. Ивеюшке давно уже хочется поскорее к пирогам, к чарке, к песням и пляске, к румяным женщинам...

   Горницы, площадь, поселок для гульбища оказались тесными. Люди двинулись в луга за Ерик, к Уралу, к старым, сторожевым осокорям, к молодым дубам, на широкие, зеленые поляны. Луг застелили пологами, скатертями, полотнищами. Заставили пучеглазыми, желтыми самоварами, четырехугольными мутными штофами, глиняными кувшинами, дубовыми жбанами. Завалили говядиной, бараниной, рыбой - свежей, соленой и вяленой - пирогами, кокурками, каймаком, шаньгами, блинами, бурсаками, лепешками, пышными хлебами, мисками, деревянными чашками, полными жирной лапши-бишбармака. Запылали, задымились бесцветные под солнцем костры...

   У обрыва к Уралу давка. Ивей Маркович забрался на пень и рассказывает про Хивинский поход, про свои и чужие подвиги. Он явно привирает, но это-то больше всего и нравится слушателям. Они заранее улыбаются ему, готовые к взрывам смеха. Они хохочут над его ужимками, причудливыми гримасами. Им радостно смотреть, как земляк подмигивает и лучится рябым лицом, весело сияет желтыми, умными глазами. Голос у казака - пьяный, ребячий, прерывистый.

   - И вот генерал Кауфман, главный, значит, командир над всем войском, устрял, будто клещук у барана, на самом зади. Мне, грит, надо в обход, айналыпом (исподволь) идти. Мы ж по-казачьему характеру котим напрямки под ихнюю столицу Хиву, и нету нам никакого удержу. Верблюды ревут - двадцать тысяч одних верблюдов и как на подбор все белые айыры и каспаки (двугорбые). Кони ржут - десять тысяч коней, кроме строевых. Ух и гомону же на нашем стану, будто весь свет в один мах на рыболовство тронулся... Уткнулись мы в город. Вокруг всего города - во какие стены! В тыщу раз выше меня. Прямо Ерихон! Атаман наш, тоже полный генерал, грудь завешана медалями, Веревкин Миколай Александрович - аховая башка, джигит куды! - тут опечаловался: "Ну, как подступиться к городу? И сколь у них, бусурманов, силы? Никто не знает". Кличет он еще сотню генералов на совет. Говорит им. Они молчат, ушами хлопают, будто ишаки. Вместо ума и сметки у них - дыра в горсти! Тогда атаман велел объявить по войску: "Кто охотник в лагерь к бусурману на выведку пойти? Вызнать, как к воротам подступиться?" Генералы в небо поглядывают, ангелов-хранителей ищут в облаках. Офицерики ужимаются, будто девчата на вечерке, друг друга локтями подбадривают. Тогда - делать нечего! - я и Ботов Силуян Касьяныч, верховенный казак, вызываемся: "Так и так, мол, ваше высоко-неперескочишь, можем пойти!"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: