— Пьян. Очарован…

— Т-с-с-с, нас могут услышать.

— Пусть слышат! Я тебя люблю!

Елена ласково закрыла его губы ладонью.

38

Артельщики до зари уходили в море, и весь день в охотниковском дворе стояла привычная, наполненная до краёв заботами тишина ожидания. Елена вместе с Дарьей в сумерках провожала мужиков за воротами, ловила на себе настойчивые взгляды Виссариона. Только когда все рыбаки цепочкой уходили к берегу, скрывались в темени, Виссарион торопливо, но страстно шептал ей:

— Люблю тебя.

— Любишь?

— Люблю, люблю…

— Тихо. Родной, любимый, ступай же с Богом, — шептала она. — Мужики, слышно, уже вёсла вставили в уключины.

Одним вечером в ворота вошёл Михаил Григорьевич. Елена увидела отца — вздрогнула, но заставила себя улыбнуться. Отец показался Елене человеком из прошлого, не чужим, а именно человеком из прошлого, в которое она уже не могла и не хотела возвращаться.

Михаил Григорьевич был одет в плотного сукна поддёвку, в начищенные до блеска яловые сапоги с высоким голенищем, в серые чесучовые брюки. Весь он был крепкий. Из-под лохматинок седовато-белёсых бровей поверх взглянул на дочь, на её склонённую голову, похлопал её по спине, чуть отстранил от себя, но в лицо не заглянул — скользнул взглядом по лицам мужиков, на секунду-другую задержался заострившимися глазами на Виссарионе.

— Ждал-ждал, братка, рыбку от тебя, да вот сам прикатил. Да дочери пора, одначе, до дому. Загостевалась, чай. — Братья приобнялись.

Весь вечер Михаил Григорьевич хитро — как бы между делом — выспрашивал Ивановых домочадцев, как вела себя Елена, но никто ничего ясного ему не сообщил. Дарья шепнула Елене:

— Михайла, батька твой, чиво-то усёк, лисовин лукавый.

— Ай, — отмахнулась Елена, приподнимая счастливое лицо. — Чего уж теперь!

Утром Елена и отец уезжали, с ними направлялось в город две подводы копчёной и свежей рыбы, шкурок белька, кули с кедровым орехом, лечебными травами и бадья со смолой. Виссарион уловил минутку, когда Елена оказалась на крыльце одна, прикрытая влажными потёмками, спросил, теряя голос и сжимая в замке свои тонкие длинные пальцы:

— Моя ли ты, Елена? Ещё раз, ещё раз хочу слышать!

Она, озираясь, мгновенно ответила:

— Твоя. А то как же? — И, путаясь в подоле и нижних юбках, сбежала по ступенькам к запряжённой за воротами пролётке, на кожаном широком сиденье которой уже сидел нетерпеливый отец. Он сдержанно и строго прощался с уходившими в море мужиками, кому пожимая руку, а для кого слегка приподнимая картуз.

У влюблённых уже был твёрдый уговор: в марте заканчивается срок ссылки Виссариона, и они вместе уезжают в Грузию, потом — в столицу. А пока — недели через две Виссарион во что бы то ни стало (деньги для взяток имелись) переведётся в Иркутск, снимет жильё, и Елена перейдёт жить к нему гражданским браком.

39

Елена мучилась — должна родить или вытравить плод?

Стала часто молиться, но не называла в молитвах того, чего на самом деле страстно хотела, — убить ребёнка. Она боялась назвать это желание словами: такие слова ей казались каплями огня, который должен был сжечь её — грешницу, хорошо понимала она, или даже преступницу, пытавшуюся нарушить, разломать какие-то извечные законы, по которым жили и живут её родители, но которые стали в тяжесть ей. Временами отчаяние наваливалось на её сердце, и спутывались в голове желания и стремления, словно бы она не знала, не понимала или забыла, чего хотела и ожидала от жизни. Приходила в родительский дом, приклонялась головой к плечу Любови Евстафьевны, однако ничего ей не рассказывала, не делилась.

— Чёй-то ты, Ленча? — участливо спрашивала Любовь Евстафьевна, отрываясь от кудели.

— Так, — отвечала она.

Однажды вечером к Елене заглянула Наталья Романова. Справилась, стыдливо опуская большие детские глаза, не было ли с фронта писем от Василия. Письма были, к родителям и деду с бабкой, и Елена пересказала их Наталье, теребившей свою рыжеватую косу. Наталья и краснела, и бледнела, и вздыхала, и даже тихонько всплакнула. Помолчали, вглядываясь в сумеречные отпотевшие окна. Сидели в спальне, не зажигали света, но золотисто отсвечивала лампадка. Было тепло, тихо. Елена, какая-то вся сжатая, ссутуленная, плотно укутанная большой шалью, будто бы мёрзла, держала в замке пальцы. Лицо её было напряжённым, замкнутым. Подруги то возобновляли разговор, то прерывались. Елена, казалось, даже и не слушала Наталью.

— Пойду, чё ли, — с несомненной обидой, наконец, сказала Наталья, поднимаясь с табуретки и запахивая на груди кофту.

— Погоди, — взяла её за руку Елена. Хотела что-то сказать, но лишь прикусила губу.

— Какая-то ты чудная нонче.

— Чудная, говоришь? Вот что хочу тебе, Наташа, сказать. — И Елена потянула к себе Наталью, которая стала часто моргать, не понимая подругу и даже чуточку чего-то испугавшись. От лица Елены отхлынула кровь.

— Чиво ты? — озиралась Наталья на дверь, будто хотела убежать.

Елена собиралась что-то сказать, но в сенях послышались шаги: пришёл из конюшни Семён, свежий, румяный от морозца, в длинной холщовой расшитой рубахе. Сбросил с плеч заношенный до блеска полушубок, торопливо переобулся в кожаные самошитные тапочки и, нетерпеливый, храня на губах улыбку, прошёл на свою половину к жене. Весело поздоровался с Натальей, подмигнул и спросил, доколе будет она в девках куковать. Наталья покраснела до макового цвета и стала собираться домой, но Елена удержала. Марья Васильевна крикнула из-за перегородки, приглашая всех к столу. Семён вышел из спальни первым, а Елена жарко шепнула подруге:

— Поговорить надо. Посоветуешь, может, чего стоящего. Сама я — запуталась, Наташка. — И Елена утянула вяло сопротивлявшуюся Наталью с собой, усадила за стол.

Чай пили степенно, молчаливо, лишь обмолвливаясь. Слышался похруст сушек и кускового сахара. Над всеми возвышался до блеска начищенный тульский самовар с большим, в виде петуха краником. Под потолком горели две керосиновые лампы, ярко освещая скучные, серьёзные лица. Семён завёл было разговор о двух коровах, которые хворали, спросил у жены, как с ними поступить. Елена пожала плечами, промолчала, навёртывая на ложку густого мёда. Семён перевёл взгляд на мать. Марья Васильевна взыскательно посмотрела на невестку, стала дуть на чай. Наталья пуще покраснела, сама не понимая, отчего, утянула голову в плечи, затаилась. Семён снова завёл разговор. Слегка повернул здоровое, хорошо слышащее ухо в сторону жены: видимо, боялся пропустить её малейший шорох. Но снова установилось глубокое, отчаянное молчание, и все, казалось, ожидали какого-то ответа и действия от Елены. Но Елена снова промолчала, дула на поднятую над столом чашку, загораживая ею лицо от мужа и свекрови. На печке за занавеской покряхтывал прихворнувший Иван Александрович. На лавке потягивался и зевал крупный пушистый кот. Наталья, наконец, не выдержала, встала, робко кланяясь и прощаясь, стала отходить к порогу. Елена резко поднялась следом, нечаянно, с грохотом уронив табуретку, вызвалась проводить подругу. Обе выскочили в сени, а Иван Александрович с печки глухо прохрипел:

— Шалая баба, шалая. Бестолковщина одна, а не жена. Тьфу, прости Господи, женой тута и не пахнет, Сенька.

— Батя! — завис над столом Семён. Скатерть поползла вниз вместе с хищно растопыренными пятернями. Кот метнулся под стол.

— Чиво «батя»?! — задыхался отец. — Жена — оно не для шшупалок в постелях. Для жизни! Шшупать-то можно и подушку, ежели ничего не случилось под руками. А жена — от Бога!

— Батя!..

— Цыц! — Старик задохнулся гневным сухим кашлем, отвернулся, откатившись, в пыльные потемки запечья. Марья Васильевна тяжело дышала, её полное грубоватое тело жидко потряхивалось. Не выдержала — разревелась, уткнувшись лицом в платок. Сгорбленный, взъерошенный Семён ушёл, шаркая тапочками, на свою половину, сжимал за спиной кулак.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: