Странное дело, клозеты первого класса так же воняют, как в третьем. Я спросил инженера, который сидит в купе по соседству, он мне ничего не ответил, боюсь, что обиделся,-- странный разговор для начала. Благодаря дерзости языка своего, я остаюсь одиноким стариком. Даже "папа", милый Владимир Аркадьевич, непутем кричит на меня в последнее время, и так кричит, как будто я поднял цены на все товары; ну, погодите же! скоро я приеду к Вам военным в генеральской форме со шпагой; одно меня беспокоит: изучаю, но плохо, эполеты, могу отдать честь швейцару. Мое письмо оттого не светского тона, что я много был с актерами, а у них все шутки. Надеюсь, ты меня простишь. Отнюдь не читай письма "мама".
В живописи мне надоели мазки и какая-то корявость -- края форм. У стариков не было краев и мазков. Копия натуры имеет в себе какую-то мерзость, ограниченный тупик. Потом, все мы пишем, как надо,-- может быть, надо -- как не надо?
Напиши мне, как здоровье Владимира Аркадьевича и что Вячеслав.
Поклон моей дорогой Гурли Логиновне и Владимиру Аркадьевичу.
Твой любящий тебя
Коровин
Гурзуф
В этих двух письмах весь Коровин, в этом роде он всегда говорил.
Начал я писать о Ф. И. Шаляпине и невольно перешел к К. А. Коровину. Но дело в том, что работа в театре так была связана с Ф. И. Шаляпиным, К. А. Коровиным и А. Я. Головиным, что говорить об одном из них, не касаясь невольно других, почти невозможно.
Когда я был назначен директором театров и с 1901 года переехал в Петербург, в моей казенной квартире одна комната предназначена была для Коровина. В ней он постоянно останавливался, приезжая в Петербург. Случалось же это почти ежемесячно. Оставался он три-четыре дня. Почти весь день проводил у меня. Выезжал он только по вечерам, когда я бывал в театре. В театр К. Коровин вообще не ходил ни в Петербурге, ни в Москве. Он, как ни странно, любя театр, не любил представлений, и на них заманить его было трудно, а если он и приходил, то оставался на сцене или в режиссерской комнате. Мне он часто говорил:
-- Я не понимаю, как вам до сих пор еще не надоел театр и как вы можете ездить каждый день смотреть представления.
Шаляпин также в театр ходил редко.
Как известно, немало инцидентов и разного рода историй происходило у Шаляпина на репетициях и спектаклях. Истории эти бывали с капельмейстерами, режиссерами и артистами, но почти всегда на художественной почве. Доходило иногда до того, что он не хотел одеваться, чтобы петь спектакль; бывали случаи, что раздевался во время спектакля, не желая его продолжать, а раз даже в Москве, во время оперы "Русалка", повздорив с капельмейстером У. Авранеком, уехал домой с половины спектакля, и с большими усилиями удалось привезти его обратно, чтобы докончить оперу.
Единственным капельмейстером, с которым у него никогда не было никаких столкновений и с которым он серьезно считался, был в Петербурге Э. Направник, а в Москве -- С. Рахманинов. С последним он даже был в особо дружеских отношениях одно время.
После инцидентов с артистами, хором или кордебалетом он охотно соглашался извиняться, но допускать это было крайне рискованно, ибо объяснение начиналось очень хорошо и мирно, но потом он старался объяснить, почему вышло столкновение, и, увлекшись, наговаривал еще больше, чем то, что вызвало инцидент. После этого положение еще обострялось, и поэтому, когда он выражал готовность извиниться, надо было его отговаривать и давать ему известное время на успокоение.
Нередко и мне приходилось принимать участие в улаживании инцидентов. Когда с Шаляпиным что-нибудь происходило в Мариинском театре, мне немедленно телефонировал Тартаков, и я отправлялся в театр.
На Шаляпина очень успокоительно действовал старый режиссер А. Морозов, служивший уже около пятидесяти лет в Мариинском театре. В опере его звали "дядя Саша". Обыкновенно к нему первому и обращались. Приезжая в Мариинский театр в подобных случаях, я нередко заставал у дверей уборной Шаляпина режиссеров и чиновников конторы, обсуждавших вопрос, входить или нет к нему в уборную, ибо по имеющимся сведениям он нынче свирепо настроен; стояли они в нерешительности, как перед клеткой льва; советовали и мне обождать входить, пока Шаляпин немного не остынет. Они боялись, что при появлении нового лица он снова начнет волноваться, а между тем только что выходивший из уборной парикмахер таинственно говорил:
-- Федор Иванович успокоились и стали шутить.
Иногда Шаляпин во время представления оставался недоволен публикой, особенно часто абонементной, недостаточно тепло его принимавшей. Отказывался выходить на вызовы. Клялся больше не петь в этом театре и т. д. Но в конце концов все оканчивалось благополучно.
В последние годы он больше любил петь в Петербурге и в Мариинском театре всегда был как-то покойнее. Режиссерская и постановочная часть в этом театре как-то более умели к нему примениться.
Когда в его уборной заводили какое-нибудь усовершенствование в виде особого зеркала, хорошей мебели или ковра, он это внимание очень ценил. В уборной его толкалось всегда много народу, самого разнообразного, до артисток французского Михайловского театра включительно. Тут им самим и присутствовавшими рассказывались разные истории, анекдоты, стоял говор и смех несмолкаемый. То же самое происходило в конце спектакля, когда он после долгих вызовов разгримировывался. Часто в уборной его сидел карикатурист Щербов. Уезжал Федор Иванович обыкновенно позже всех.
Перед первым выходом, в начале оперы, Шаляпин обыкновенно волновался.
Режиссер он был отличный, имел особую способность все просто, толково и логично не только объяснить, но каждому показать, как именно надо делать. Конечно, режиссирование его не обходилось без инцидентов. Он изводился, когда его не понимали. Во время режиссирования им "Хованщины" немало доставалось, например, Е. Збруевой. Бывали и слезы; но она сама говорила, что никто не принес ей столько пользы при прохождении с ней роли, как Шаляпин.
Над рутиной и "вампукой" Шаляпин смеялся не менее, чем над комическими выдумками новых, иногда бездарных режиссеров. В особую ярость он приходил от некоторых новшеств, вводимых передовыми оперными режиссерами, стремившимися в опере к никому не нужным реалистическим деталям, вроде, например, таскания мешков муки около мельницы в "Русалке" или поливания Маргаритой цветов из лейки в "Фаусте".
Его постановки были всегда очень просты. Недаром один из служащих Мариинского театра, критикуя Шаляпина как режиссера, сказал:
-- Какой же он режиссер? Он просто хорошо ставит. Он даже ничего особенного не придумывает; это так всякий может поставить.
Со вступлением Шаляпина в оперную труппу Большого театра сразу к опере проявился особый интерес как публики, так и артистов, что, естественно, отразилось с первых же годов и на сборах, и уже на второй год абонементы были разобраны. Количество абонементов потом было увеличено, и Большой театр по сборам оперы стал подходить к сборам оперы в Мариинском театре. Перемена эта в опере Большого театра особенно наглядна, если сравнить средний сбор оперного спектакля в этом театре в 1897 и 1913 годах. В 1897 году средний сбор по московской опере от спектакля был 1902 рубля 67 копеек, а в 1913 году -- 3050 рублей 45 копеек. Увеличение это в процентном отношении было значительно больше, чем за тот же период в Мариинском театре, в котором средний сбор за оперный спектакль в 1897 году 3276 рублей. 28 копеек, а в 1913 году -- 3889 рублей 04 копейки. Таким образом, сбор по опере Большого театра увеличился на 1 147 рублей 78 копеек, а в Мариинском -- лишь на 612 рублей 76 копеек.
К этому надо еще прибавить, что сборам в Мариинском театре помогали гастроли московских артистов Шаляпина и Собинова, что для петербургской оперы было явлением совершенно новым. Москва в прежнее время была местом ссылки для петербургскихвоперных артистов; теперь же она являлась поставщицей оперных артистов для Петербурга. Именоваться оперным артистом Большого театра стало одинаково почетно, как и именоваться артистом Мариинского театра.