Сейчас, когда красное чудовище войны запылало над родным городом, слепые прозрели, и вой пронесся сверху донизу. Все интересы смешались, и в братском чувстве общего отчаяния людям захотелось тесно слиться в одно, превратиться во что-то ненужное, хилое, болезненное, которое следовало бы зарыть в землю. Теперь каждый укорял друг друга в слепоте, в беззаботности, и старая дорожная телега тронулась в путь вон из родины... Ничто не могло удержать бегства испуганных. Бежали сытые, бежали голодные, бежали потрясенные ужасом... Все знали, что уход каждого -- приговор к смерти своего близкого, но паника была так велика, таким невыносимым казалось чудовище войны, что человеческие чувства уступили... И слабые следили за здоровыми, распускались слухи о том, что границы закрыты, а пойманных приговаривают к расстрелу, и было такое настроение, что с минуты на минуту ждали каких-то волнений, каких-то расправ... Наступал самый страшный, самый мучительный момент расплаты народа...

   У Песьки при известии о мобилизации начались роды. Призвали бабку, чрезвычайно грязную одноглазую старуху, и всю ночь тесная комната оглашалась криками. Левка Гем, с Нахмале на руках, простоял в лавке у окна до утра, и когда бабка пришла сказать ему, что роды кончены, он заплакал. Наступал отдых, но эти роды среди суеты издерганных от горя людей, этот уродец-трупик, о котором нужно было позаботиться, эта болтливая одноглазая старуха казались такими ненужными, так некстати примешались к главному несчастью, что даже Голда растерялась. День пробежал в слепой торопливости. Трупик был убран. Песька меньше страдала, и теперь можно было заняться вопросом о Левке, которого уже ничто не должно было удержать.

   -- Вот что, -- сказал Мотель, подсев к Левке, -- я думаю, вам пора собираться. Песька сбросила, и вас ничто не удерживает. Завтра, ночью, наверно будет облава, и вас заберут. Если вы боитесь, я могу поехать с вами до границы. Этель меня отпустит.

   -- Я поеду, Мотель, да поеду, но... ведь все не могут уехать. Вот Азик не уезжает, вот Энох не уезжает и пойдут на поверку.

   -- Спорить с вами, Левка, я не могу. Довольно уже говорили об этом, довольно кричали и ссорились. Я знаю только то, что теперь нельзя шутить. И я готов вам помочь.

   -- Нельзя таки шутить, -- согласился Гем, -- почему-то нельзя. Но все-таки кто-нибудь должен остаться...

   Он запнулся, заморгал глазами, и все с испугом посмотрели на него.

   -- Ну да, -- с усилием выговорил он. -- Что вы на меня смотрите? Все не могут уехать.

   -- Какое тебе дело до всех? -- вскипела Голда.

   -- Такое есть дело. Я не говорю, что хочу пойти на войну. Но деваться некуда... Ну, и... надо идти!

   -- Как идти? -- рассвирепела старуха. -- Куда идти? Песька, что же ты молчишь?

   Она зажала рот Нахмале, который начал кричать, и набросилась с руганью на Менделя.

   -- Не бейте моего мальчика, -- слабо возмутился Гем.

   -- Началось, -- пробормотала Этель.

   -- Началось! Я бы и тебя побила! Что же он с ума сошел? Что же это -- шутки? Не надо было жениться, не надо было детей наплодить, если он такой. Довольно с ним разговаривать. Он глупый бык, и мы его за рога вытащим отсюда. Пойду за Наумом...

   Вечером вся семья была в сборе. Раньше явился Азик и рассказал о завтрашнем утре, об ужасах в городе, о слезах, и все мрачно слушали его, а Левка Гем, сидевший подле Песьки, как виновник, лишь моргал глазами. Потом Азик ушел, и стало еще печальнее. Но когда явился старший сын Наум, прилично одетый, самоуверенный человек, с золотым кольцом на указательном пальце, все страхи исчезли, и серая комната ожила,

   -- Ну, здравствуйте, здравствуйте, -- весело говорил Наум, подходя к каждому в отдельности. -- Что-то лица у вас скучные. Война!..

   -- Наверное будешь чай пить, -- произнесла Голда, с радостью оглядывая его. -- Как ты красив, как ты одет!

   -- Ты могла бы привыкнуть к этому, -- усмехнулся Наум. -- А отец, как всегда, печален. Но я его люблю. Тебя я люблю, отец.

   Мендель улыбнулся.

   -- Что мне в твоей любви, -- отозвался он. -- Я не говорю нет!.. Мать сказала бы: дай деньги. Но вот ты живешь далеко, редко бываешь у нас и не знаешь, какого Бога мы имеем. Нехорошо у нас, так уж нехорошо...

   -- Перестанем говорить о Боге, -- нахмурилась Голда, -- его еще не хватает здесь. У нас есть свой Бог -- Левка! Присядь к столу, Наум. Есть Бог, нет Бога -- не наше дело!

   -- Я думаю, что Бог есть, наверное есть, и я в него верю всей душой, -- несмело вмешался Левка Гем. -- Песька тоже верит всей душой.

   -- Ага, запасный! -- со смехом сказал Наум. -- Еще он не уехал?

   Разговор стал сразу интересным и важным. Все посмотрели на Наума и снова обрадовались, точно только он мог разрешить их горе.

   -- В городе рассказывают истории, -- смиренно заметил Гем, ни к кому не обращаясь. -- Говорят, что Исер развелся с Ханкой, потому что уходит на войну. Только я не разведусь, нет, не разведусь...

   -- Да, -- прервал наступившее молчание Мендель, -- нет радостей в городе. Но где есть радости?

   Наум поднял голову и обвел всех взглядом. И взгляд его выражал равнодушное презрение. Бедняки, нищие, темные! Таких он не терпел, и в каждом видел фанатика, желавшего страдать, ищущего страдание. Сам способный, ловкий, начавший приказчиком в кабаке, он успел побывать везде и на жизнь не жаловался. Не было ремесла, мастерства, которого бы он не знал: он знаком был с хлебным делом, знал фельдшерство, недурно разбирался в гражданских и уголовных законах, но все еще не избрал специальности, благодаря тяготению к лучшему, желанию большего.

   -- У кого есть радости, у кого -- нет, -- самоуверенно произнес он.

   -- Ты, дорогой, нигде не пропадешь, -- радостно сказала Голда. -- Но что делать с нашим дураком?

   -- С кем, с Левкой? Ему нужно уехать...

   -- Вы правы, -- сдержанно ответил Гем. -- Но что-то у меня нет смелости. Не будем говорить, что у меня в уме. Но что-то у меня смелости нет. Вот так ничего не боюсь! Я даже смелый, честное слово, но как раз этого пугаюсь. Говорят, границы закрыты. Говорят, пойманных перестреляли...

   -- Вы дурак, -- серьезно сказал Наум. -- Кто же теперь этого боится?

   -- Я то же самое говорю, -- поддержала Голда.

   Песька сейчас же заплакала и из деликатности закрыла рот подушкой.

   -- Вы правы, -- робко отозвался Гем. -- Я таки не только боюсь, но об этом ничего не скажу. И выходит, что я все-таки чего-то боюсь. Вот так я смелый, -- скажи, Песька, разве я не смелый? Вам нужно было видеть, как я бросался в огонь, когда у меня горела лавочка! Я, как лев, бросался... Э, я уже не то говорю, что хочу, -- пробормотал он...

   -- Может быть, вы не желаете спастись, -- сказал Наум. -- Откройте правду.

   -- Может быть, может быть... Разве я знаю? Что-то как раз кстати не хочется. Вот я согласен, что нужно уехать, но не едется.

   Наступило молчание, на миг нарушенное громким вздохом Песьки. Мендель сидел, затаив дыхание, и с трудом сдерживался, чтобы не сказать: это нужно понять! Наум закурил и внимательно всмотрелся в лицо Левки Гема. И впервые ему показалось что-то новое, неожиданное в нем. Глядела маска с упорным, загадочным выражением, и тайну хранила маска.

   -- Я не то хотел сказать, -- как бы говорила она, -- да, не то!

   -- Вы просто с ума сошли, -- сухо сказал Наум. -- Просто надо взять кнут и крикнуть вам: уезжай! И сечь до границы, до границы.

   -- Конечно, конечно, -- подхватила Голда.

   -- Так и следовало бы, -- согласился Гем и заморгал глазами.

   -- Как вы думаете, например, -- вскипел Наум, -- что вы опять моргаете? -- Примут вас или не примут? Нет, вы скажите, что об этом думаете? Ведь завтра же вы будете под ружьем. Не понимаю, о чем думает Песька? Почему ты молчала, Песька, до сих пор?

   -- Песька думает о новом ребенке, -- сердито сказала Голда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: