Снег повалил сильнее, окутывая поле боя густой пеленой. Луций надвинул капюшон пониже и поплотнее закутался в плащ. Но ему и так не было холодно — лихорадка не отступала. Ему даже не хотелось выздоравливать — лучше пусть это случиться на вилле у моря, и одна небезызвестная госпожа будет ухаживать за ним и менять мокрые полотенца на лбу.

Правда, скорее всего, она велит ему не лениться и менять их самому.

«Только представь… — сказал он на ухо лошади, — представь, что я мог бы… если бы она…»

Но лошади это было неинтересно. Воинственный запал сражавшихся начал иссякать, враги рассеивались, растворяясь в белой пурге. Были ли убитые? Луций не знал. Он видел уже так много смертей. Воздух кишел призраками, завывавшими, как воют все привидения, алчущие человеческой крови.

— Мы же вас уже похоронили, — сказал Луций. — На худой конец, сожгли или забросали землей ваши кости.

Но какое дело до этого ушедшим? Они умерли слишком далеко от родного очага; их души не могли найти дороги домой.

— Туда, — проговорил он, вздернув подбородок в том направлении, куда шла армия. Но мертвые не могли слышать Луция сквозь шум крови, струящейся в его жилах. Кое-кто из них уже упивался кровью, сочившейся из ран пока еще живых римлян. Он должен, должен сказать: надо отогнать этих хищников. Но призраки оставались глухи к словам. Он был бессилен.

Жрец и гаруспик — и бессилен. Как плачевно. Но немыслимо совершить обычные обряды, сидя верхом. Луций мог покрыть голову капюшоном, он помнил необходимые слова, но здесь не было ни алтаря, ни священных сосудов, ни жертвы. Только лихорадка, снег и лошадь под ним, устало трусившая под хлопьями снега, опустив голову.

Слова, вырвавшись на свободу, зажили своей, отдельной жизнью, как стрелы, сорвавшиеся с тетивы лука. Половина из них, казалось, не имела смысла, вернее, он не знал его. Все остальное было скверной поэзией, сказкой, нелепой песенкой, какой нянька усыпляет страх или возню неугомонного ребенка и бог знает чем еще, только не тем, что может укротить силы мрака.

Конечно, следовало быть осторожнее. Луций Севилий не мог не знать, что играет с огнем. Он был жрецом и понимал, что совершает нечто недозволенное — хотя и из лучших побуждений. В высшей степени недопустимо повторять магические слова верхом на коне, а не у алтаря и не в храме.

Диона посмеялась бы над ним, назвала бы круглым дураком. При мысли о ней Луций ощутил тепло. И это не было жаром лихорадки, словно ее руки коснулись его рук — маленькие, но сильные, а глаза смотрели в упор, темные и яркие одновременно.

«Ну? Понял? — казалось, говорили они. — У тебя есть магический дар».

— Ни капли, — возразил он.

Диона засмеялась — он явственно слышал ее смех: она находилась рядом, и Луций Севилий знал это наверняка.

— Неужели? А куда же делись мертвецы, дорогой мой глупец?

— Мертвецы? — повторил он, словно эхо. — Пропали… А потом, подумав, сообщил: — Никаких мертвецов! Я бредил.

— Тебе видней, — поддразнила его Диона. Но откуда ей здесь быть — разве она могла бы плыть в воздухе впереди его коня? Ни один человек, кроме него, ее не видел, и никто, судя по всему, не замечал, что Луций Севилий, гаруспик, говорит с пустотой. Он ниже надвинул капюшон.

Конечно, ему все это привиделось: Диона вовсе не дрожала от холода, хотя и была в одном из своих шокирующе-нескромных египетских платьев, едва прикрывающих тело.

От одного взгляда на нее на сердце потеплело. Луций протянул руку, на мгновение позабыв, где находится, но наткнулся на пустоту и мокрый снег…

25

Внезапно Диона проснулась. Ей опять снился тот же странный сон: снег, дождь и армия, погибавшая в далекой заснеженной стране солдат за солдатом. Двадцать тысяч римлян и римских союзников навсегда остались среди снегов Мидии…

Каюта казалась саркофагом. Впечатление усугублялось темнотой — светильник давно потух. За время путешествия Диону довольно сильно укачало. Они плыли к армии Антония, спасшейся из Армении и Мидии и нашедшей убежище на побережье Сирии, вернее, к тому, что осталось от этой армии. Клеопатра везла с собой одежду и провизию для воинов. Корабль мчался на всех парусах, но все равно казалось, что движется он удручающе медленно: уже наступила зима, а они еще не достигли цели.

Хотя роды прошли легко, царица поправлялась не так быстро, как следовало бы — возраст уже давал о себе знать. Диона чувствовала ее состояние: магия снова была ее постоянной спутницей. Скорее всего, Клеопатра не знала, насколько серьезно она больна. Но после разлива Нила болезнь ее усиливалась почти день в день с отступлением Антония из Мидии. Если Антоний погиб…

Но Диона отгоняла от себя такие мысли, по крайней мере сейчас, в темноте. Нет, страха не было, и она вовсе не собиралась вставать и зажигать светильник. Но все же… не время и не место думать о смерти.

Теплый тяжелый комочек зашевелился, перекатился через нее и прошелся вдоль всего тела. На груди он остановился, мягко потеревшись о ее щеку, и тихонько мяукнул. Диона взяла кошку на руки. Та свернулась и замурлыкала.

Утро уже забрезжило сквозь бортовое окошко — промозглое, серое, но спать по-прежнему не хотелось. Кошка моргнула золотисто-зелеными глазами, зевнула и выскользнула из обнимавших ее рук. Диона села и набросила на себя одеяло. Геба еще спала. Кто-то сидел возле дверей, замотанный в одеяла: спутанные белокурые волосы, явно не заспанные глаза — похоже, он не спал всю ночь.

— Цезарион? — изумленно сказала Диона. — И давно ты здесь?

Царевич пожал плечами. Он уже терял мягкую округлость черт детства, и Диона ясно видела угловатость и нескладность будущего подростка. Яркие глаза, пухлые щеки, твердый римский профиль… Когда пройдет этот период, он станет красивым мужчиной, но сейчас его внешность явно оставляла желать лучшего. Однако Цезарион ужасно рассвирепел бы, скажи ему Диона что-нибудь подобное.

От звуков голоса Дионы проснулась Геба и уставилась на Цезариона без удивления или тревоги. Она встала, расправила сбившееся набок платье, завернулась в одеяло, служившее ей также и накидкой, и вышла из комнаты — как делала каждое утро, — чтобы принести своей хозяйке воду для умывания и завтрак: кубок разбавленного водой вина с лепешкой.

Ее поведение, по крайней мере, объясняло, как попал сюда Цезарион. Но было неясно, зачем он здесь.

— Я беспокоился, — коротко промолвил он в ответ на пристальный взгляд Дионы. — Мама очень бледная. И так давно болеет. Она умирает?

— Нет, — успокоила его Диона. — Просто твоя мать родила ровно столько детей, сколько ей было суждено. Тело женщины само сообщает ей об этом, прежде чем следующий плод убьет или покалечит ее.

— Но у мамы пока только четверо.

— Четверо детей родились живыми и сильными, ни один из них не умер в младенчестве, у нее не было выкидышей. Редким женщинам выпадает такое счастье. Но на этом все. Так говорит богиня.

— Ах вот оно что, — протянул Цезарион.

Он явно не верил ей, но воспитание не позволяло сказать это. Иногда Дионе хотелось, чтобы царевич был чуточку менее вежлив и чуточку больше раскован. Но такая роскошь не дана царям и царицам, как и их детям. Однако его маленький бунт — появление в спальных покоях жрицы — почти обнадеживал, и Диона, подтянув к себе колени, кивком указала на краешек ложа.

— Садись сюда. Устраивайся поудобнее. Сейчас Геба принесет завтрак, его наверняка хватит на двоих. Поколебавшись, Цезарион сел, разом утратив царственное величие. Золотистая кошечка прыгнула ему на колени. Удивленный, Цезарион погладил ее.

— Почему… — На какое-то мгновение он показался Дионе совсем ребенком. — …я ей нравлюсь?

— Ты всегда ей нравился. И раньше нравился, и потом будешь нравиться. Скажи-ка, тебя сюда привела тревога за мать или что-нибудь еще?

— Нет, — возразил он. Больше ничего. Я не мог уснуть и просто извелся от этих мыслей. И жалел…

— О чем?

— Я жалел, — промолвил он, — что не ушел на войну вместе с Антонием.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: