Возможно, это она виновата во всем, живя в счастье, покое и далеко от Греции, а значит, и от Клеопатры. Чем чаще она ходила в храм, тем сильней становились боли. Диона скрывала это от детей, которые, казалось, ничего не замечали. С Луцием Севилием дело обстояло намного сложней, но его можно было отвлечь поцелуями или новостями, касавшимися Мариамны: первым зубом, первыми шагами, первыми и совершенно не по возрасту ранними словами.

Кошка-богиня из Тарса, уже не первой молодости, но по-прежнему шустрая и способная рожать целые выводки котят, привела свой последний приплод в колыбельку Мариамны — трех лоснящихся гибких зверьков, подобных храмовым кошкам Египта, и еще одного малыша, странным образом как две капли воды напоминавшего ее саму. Этот котенок, еще до того, как у него раскрылись глазки, то и дело бодро подползал к подолу платья Дионы и при помощи крохотных коготков взбирался ей на плечо. Именно по этому случаю Мариамна, глядя, как мать пытается спастись от хотя и маленьких, но остреньких колючек на лапках котенка, мрачно и торжественно провозгласила:

— Кошка.

— Кошка, — согласилась Диона с вполне понятной гордостью.

Мариамна кивнула. Она была такой же спокойной, как младший сын Клеопатры, — но, в отличие от него, не имела привычки иногда сдерживать улыбку. И сейчас она улыбалась, а когда кошка-мать хвостом пощекотала ей нос, громко рассмеялась.

— Кошка, — повторила она. — Кошка. Кошка. Кошка.

Конечно, это был знак, но не особо примечательный. Мелкие знаки — обычное дело в такой семье. Котенок отказывался возвращаться к матери. Он требовал Диону: громко мяукал, всеми своими коготками, вцепившись в ее платье, потому что все еще не завладел ее плечом. Она вздохнула и сдалась. Котенок уже достаточно вырос — его можно было не кормить материнским молоком. Конечно, кошка не возражала, что ее дитя хочет служить Дионе. Возможно, она даже радовалась тому, что у нее появился преемник, который станет жить возле ее хозяйки.

Когда, много позже, Диона отправилась в город, котенок все еще сидел на ее плече, вцепившись в платье. Первое слово Мариамны было, как и полагалось, передано по всему дому; и малышке приходилось повторять его, пока не услышали все слуги и оба ее брата, даже Андрогей во время своего очередного визита. Луций услышит его вечером, когда вернется домой. Его попросили преподавать в Мусейоне философию и кое-что из математики — к обеим наукам у него был истинный талант. Это было большой честью, но он предпочел бы ее еще большей чести исполнять капризы дочери и узнавать о ее успехах.

Такая мысль согревала Диону в ее леденящей тревоге. Казалось, нет причины ни для беспокойства, ни для страха. В городе было спокойно, тихо, тепло благодаря дыханию весны, мягко перетекавшей в лето. Она решила воспользоваться паланкином, но потом вдруг предпочла идти пешком с носильщиками — в качестве стражи — и Гебой — для компании. Проходя мимо ворот, она увидела Тимолеона — в гиматии, беззаботно поглядывающего по сторонам. Но от ее чуткого уха не укрылось учащенное дыхание сына: судя по всему, он услышал, что мать уходит, и выбежал из дому, чтобы якобы случайно оказаться у нее на пути.

В свои почти двадцать лет Тимолеон был необыкновенно красив — и слишком хорошо об этом знал, тем более что люди постоянно отпускали на его счет восхищенные замечания, куда бы он ни шел. Но это не особенно занимало его — мысли ее сына были поглощены совсем другим: прелестной гетерой, пирушками с вином, а еще он обожал дразнить старшего брата, и сам не без удовольствия подвергался его шутливым нападкам. В последнее время Тимолеон стал читать толстые книги довольно туманных и невыносимо скучных философов. «Это очень интересно, — заявлял он, опережая красноречивые взгляды. — Особенно когда они противоречат сами себе».

Но в тот момент вид у него был совсем не философствующий. Он казался решительным и — когда Диона не стала возражать против его присутствия — слегка ошеломленным.

— Так ты не собираешься отправить меня назад? — спросил он, когда они вместе пошли вниз по улице.

— Нет. А что, нужно?

Тимолеон наклонил голову, словно размышляя.

— Не думаю. Возможно, я тебе пригожусь.

— И что же, по-твоему, я собираюсь делать? — поинтересовалась Диона.

— То, в чем я могу тебе помочь, — ответил Тимолеон не моргнув глазом.

Луций заметил бы, что Тимолеон вполне освоил искусство своей матери быть совершенно и раздражающе непроницаемым — или тупым, смотря что требовалось. Диона пожала плечами и вздохнула.

— Может быть… В любом случае я рада твоему обществу.

Тимолеон склонил голову — изящно и милостиво, как царь, и они, в окружении своей охраны, пошли рядом сквозь толпы Александрии.

Отсутствие царицы мало отразилось на жизни этого величайшего из городов. Во дворце было тихо, его пиршественные залы опустели — пирушки прекратились, когда весь цвет двора перебрался кутить в другие места. А жизнь Александрии продолжалась своим чередом — как текла со времен основания ее Александром; гавань трудилась непрестанно, выплескивая в мир богатства Египта и впитывая богатства этого мира.

Так и будет всегда. Эта мысль поразила Диону неожиданной, непреложной ясностью. Что бы ни случилось с ними со всеми, Александрия останется. Она старше и величественнее любого человека. И живет своей собственной жизнью.

Своеобразный уют ощущался даже в самом центре города, у Семы, гробницы Александра. Мертвый, он жил — теперь уже больше легенда, чем человек.

Стражники у ворот, хорошо знавшие Диону, поклонились, когда она прошла мимо них. На мгновение ей стало интересно: каково это — провести всю жизнь, охраняя мертвого в городе живых, оживленном и пестром. Наверное, для человека, лишенного воображения, это обычное, нетрудное дело — дверь, долг, люди, входящие и выходящие, чтобы взглянуть на царя, лежавшего в саркофаге из золота и хрусталя.

Так как Диона заранее не сообщила о своем прибытии, зал для нее не освободили. Повсюду были люди — входившие или шедшие к выходу, восторженно глазевшие на великого мертвеца или, наоборот, делавшие вид, что его застывший лик не произвел на них ни малейшего впечатления. Некоторые вели себя довольно шумно: они захватили с собой детей, которые носились по склепу и громко кричали и визжали. Котенок в страхе вцепился в плащ Дионы всеми своими коготками. В доме Дионы никто никогда не визжал — разве что однажды, когда Тимолеон решил испробовать на одном из ее новых слуг свою последнюю выдумку — и то бедняга быстро умолк.

Похоже, та же мысль пришла в голову и Тимолеону. Он огляделся по сторонам с едва заметной улыбкой, кривившей его губы.

— Мне велеть их прогнать?

«По крайней мере спросил, — подумала Диона. — Какой прогресс!» Но вслух сказала:

— Нет. Нет, пусть остаются. У них на это такое же право, как и у нас.

Тимолеон вскинул брови.

— Но мы — Лагиды. А они — чернь. Сброд.

— Я вижу, ты вырос заносчивым, — довольно мягко сказала Диона.

Тимолеон был задет, но засмеялся и скроил спокойную мину. Диона повела его и остальной свой эскорт к саркофагу. Толпа здесь была гуще всего: многие тянули шеи через плечи и головы друг друга, вставали на цыпочки, стараясь рассмотреть фигуру, лежащую под хрустальной крышкой.

Дионе не нужно было заглядывать в саркофаг. Она знала это лицо так же хорошо, как свое собственное; а может, и лучше еще, потому что ей приходилось видеть его не только в зеркале. Она давно уже гадала, каким он был при жизни. Конечно, не застывшей мумией с иссохшей, ввалившейся на костях плотью, — но живым, стремительным. Наверное, его энергия проявлялась даже в движениях: быстрый поворот головы, вспышка глаз, ясная, быстрая, четкая речь, о которой слагали легенды. Он никогда не был тихим и спокойным человеком — как и не был лишен страстей.

Теперь все это ушло. Все в прошлом. Здесь, в настоящем, была только скорлупа, пустая оболочка, утратившая душу — или души, как верят египтяне: «ка», бывшее прообразом тела, «ба», крылатый дух, и другие, низшие тени, которые дают человеку возможность жить. Большинство из них отправились туда, куда уходят все умершие — на цветущий Луг или в Элизиум греков. Может быть, «ба» Александра и осталось здесь, говорят, что такое бывает, — в образе быстрого сокола с головой человека, но Диона никогда его не видела. Может быть, толпы народа спугнули «ба», или Александр, сын Амона, сам почти бог, покидая этот мир, взял все души с собой и не оставил ничего, на что могли бы дивиться дети земли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: