Глядя на небо и остановившись на месте, Парамон, искривив лицо, высунул язык, как бы поддразнивая кого-то. В это время, невдалеке от себя, он услышал стройное пение и, как пойманный преступник, вздрогнул и стал всматриваться в полумрак наступающей лунной ночи. На кровле маленького домика стояли на коленях несколько человек мужчин и женщин, вокруг которых группировались разного возраста дети. Центральное положение занимал высокий старик с длинной, совершенно белой бородой. Он стоял на коленях с поднятыми кверху руками. Все пели молитву, сочиненную когда-то Осипом и видоизменяемую потом другими сообразно пониманию каждого. Мужские голоса смешивались с женскими и, как бы обвиваясь с тоненькими детскими голосами, стройно уносились кверху, как бы вместе с чувствами радости, умиления и счастья.
Парамон смотрел на все это со злой улыбкой и, как бы увлекаемый какой-то силой, стал приближаться к домику и остановился под деревом. В это время старик, прерывая пение, проговорил сыновьям и внукам:
— Радуюсь, если у всех хорошо на сердце — свободно и легко, — хотя бы и не молился он словами, все одно из счастливого сердца подымается хвала Богу… И наоборот, я полагаю, если у кого черный камень греха на сердце, какие слова ни подбирай — молитва не понесется к небу, как птица, у которой спутаны были бы крылья. Человек такой пускай снимет сначала камень с сердца, и когда сделает это, сердце само заговорит в молитвословии, как щебечет ласточка… Смотрите же, дети и внуки, милые, чтобы в вас всегда веселье было… в этом вся молитва… Мой отец Осип так учил, а я вас, а впрочем, каждый пусть поступает по-своему, только совесть чтобы его была как настоящий ангел в белоснежном одеянии…
«Хорошо, хорошо, болтай, старый дурак, и ходи в белоснежном одеянии, пока я на вас не накину другое платье — черное, как у чертей в аду, и побрызгаю его кровицей».
Думая так, Парамон быстро отходил от домика, поглядывая на сады и разные окружающие его строения с населением из разного рода домашних птиц и других животных.
Немного спустя он неожиданно должен был снова остановиться, увидев толпу разных людей, состоящую из мужчин и женщин. Невысокий, чрезвычайно широкоплечий человек, круглолицый, с маленькой светлой бородкой, оживленно проговорил:
— Вот это самое и оно самое…
И он с комическим жестом поднял палец кверху.
Кто-то засмеялся.
— Да что оно-то? Ты говори толком, — послышался чей-то голос.
Широкоплечий человек опустил руку и указал куда-то вниз со словами:
— Насчет баб, значит…
Все захохотали.
— Да что насчет баб-то? — возразил тот же голос.
— Баба, одно слово, царица для мужа, коли она любит его, слаще меду и ценнее всех драгоценностей, а коли не любит, лучше бы ему иметь горб на спине, нежели женщину, которая не любит его…
— Правда-правда… лучше иметь горб на спине, — единодушно заговорили со смехом в толпе.
— Вот, Андрюша, милый, — продолжал все тот же голос, — что я о женщинах знаю. Теперь говори ты — слушать будем.
Андрюша — широкоплечий блондин — заговорил:
— Вот оно самое и есть. Женщина вольна любить, а вольна не любить, потому, собственно, что у нас, в свободном раю, все по совести. Теперь, други мои милые, подумайте сами — может ли бабенка, которой минуло только двадцать восемь, любить мужа и целовать его, значит, и обнимать, и все прочее этакое, такое… самое…
Он подмигнул глазами и засмеялся, и в ответ на это все дружно расхохотались, а кто-то сказал:
— Ну-ну — болтай, они умеют, бабенки, и обнимать и прочее такое…
— Коли ему шестьдесят весен — так разве это по совести, спрашиваю я вас, — продолжал широкоплечий человек.
— Думаю я, что обнимать такого старого все одно ей, что прижимать к своей лебяжьей груди старого, рогатого козла. Куда сладко…
Все опять захохотали.
— Теперь подумайте, друзья, как много у нас в Зеленом Раю ходят с горбом на спине.
— Как с горбом на спине? — послышались голоса.
— Да вы же сами сказали, что жена нелюбящая хуже, чем горб на спине…
— Правильно, это мы сказали.
— Много у нас горбунов, значит…
— Ха-ха-ха! — разнеслось с разных сторон, и какая-то бабенка, со звонким смехом притоптывая ногами, воскликнула: — Горбатенькие — горбатенькие! Ты, Андрюша, милый, досказывай дальше, что делать-то.
Парамон, скрывающийся за деревом, при этих словах женщины сильно вздрогнул и уставил глаза на бабенку.
Это была его собственная жена — высокая, стройная, с роскошной грудью, на которую теперь падали черные косы ее волос, точно две изгибающиеся змеи, и в то время, как она хохотала, раскрыв розовый рот и прищурив большие черные глаза, косы эти, точно живые змеи, подпрыгивали на ее волнующейся груди. В лунном сиянии ее лицо казалось алебастрово-белым, зубы сверкали и глаза казались большими, черными кружками, пылающими огнем. «Прелюбодейка, проклятая, задушить бы тебя этими самыми косами твоими… Ну, смейся-смейся… Чудится мне, в этом смехе такие твои мысли: вот и мой муж, Парамон, ждет любви от меня… такой старый козел… Свободная чистая совесть… ах вы, черти этакие!..»
Охваченный дрожью, Парамон стал смотреть на широкоплечего Андрея, который, под влиянием слов жены Парамона и ее веселого смеха, горячо заговорил:
— По моему разумению, если мы действительно свободные, как птицы, жители Зеленого Рая, то должны понимать и женское положение: молодые бабы не должны жить с опостылым мужем, стар ли он, или по чему-либо прочему такому, этакому… В Зеленом Раю это завсегда страм и грех, если не по чистой совести, значит, живет, а потому, может быть, что муж приводит как бы в тягостное недомыслие ее… Такая бабенка пусть допросит совесть свою и, когда совесть ей скажет свое последнее слово, пусть и она нам всем его скажет, под Деревом совещания. Может быть, она любит не мужа, а молодца иного… этакого, такого… вот и пускай заявит — кого женой хочет быть. Во всем у нас свобода, только одной совести и слушаем, а бабенки наши как на привязи…
Толпа заволновалась.
— Как это, бабенки на привязи! Бабенки могут и заявить под деревом — с кем хотят жить… Такое всегда у нас правило, значит, только наши вот бабенки забыли совесть-то, если живут с постылыми…
Слова эти, произнесенные кем-то из толпы, вызвали волнение среди находящихся здесь женщин. Раздались женские голоса, и какая-то низенькая женщина, волнуясь, заговорила:
— Да совесть-то моя раскололась надвое, может… Одно дело муж, одно дети, а там любовь вошла в сердце… вот и борешься с собой… Детей надвое разрывать — совесть не позволит, вот и терпишь, и оно бывает лучше так, а бывает, и не лучше… разно случается…
— Не неволит вас никто, бабенки милые, — решительно заявил высокий мужчина, нежными глазами посматривая на женщин, — с кем хотите, с тем живите, и ты, Андрей Гвоздиков, хорошо сделал, что напомнил это, — бабенки забывают. В свободном Зеленом Раю невольница — большая для нас обида и срам — вот что.
— Обида, обида! — раздались голоса в толпе, в то время как тоненькие женские голоса начали энергично протестовать против этого.
— Ты, Андрюша, может быть, и неспроста повел разговор такой…
— Может, и неспроста, — загадочно отвечал Андрей, подмигивая кому-то.
— Может, знаешь бабенку какую, что не по совести…
— Может, и знаю.
— Может, и я знаю, — проговорила жена Парамона с загадочным смехом в лице, и вдруг, как бы против воли обнаруживая свою тайну, шагнула к Андрею и охватила своей голой, блеснувшей в лунном сиянии, рукой его шею.
— Ах, мой желанный!..
В разных местах послышался смех, а женщина, увлекаемая своими чувствами и смеясь каким-то воркующим сладостным смехом, начала целовать Андрея в губы, увлекая его в то же время от собравшейся толпы.
Хохот делался все более веселым, и кто-то проговорил:
— Вот оно к чему речь-то гнул Андрюша Гвоздиков своими «такое, да этакое»…
— Сама выдалась.
— Бедный дядюшка Парамон, бедный дядюшка! — воскликнула молоденькая девушка с белеющимся в роще светлых волос почти детским лицом. — То-то заплачет, я думаю… Он такой чувствительный, такой добрый…
— А тебе что, ягодка Катюша? — спросил ее высокий парень с едва пробивающимися стрелками черных усиков под тонким с горбиной носом.