— В России не росла гевея. Россия покупала каучук. Платила за него золотом. В 1920 году, во время блокады, замерли заводы, которые вырабатывали резину: Англия отказалась продавать нам это ценнейшее сырье. Нас могла спасти только химия. И спасла...
Тишина стояла в красном уголке, чуть скрипнула чья-то скамья, послышался шепот, но опять заговорил инженер, и не стало никаких звуков, ни скрипа, ни шепота, кроме его голоса.
— За границей не поверили в советский каучук. «Я не верю, что Советскому Союзу удалось получить синтетический каучук. Это сплошной вымысел. Мой собственный опыт и опыт других показывает, что вряд ли процесс синтеза вообще когда-либо увенчается успехом». Это писал Эдиссон, знаменитый американский изобретатель. Но мы получили каучук. Не из гевеи, а из спирта. Ярославский завод уже дает продукцию. И другие строятся. В том числе — наш.
Наш. Странно отозвалось Дашино сердце на это коротенькое слово: радостью и сожалением. Наш завод. Каким он будет, когда его достроят? Я не увижу...
Лекция кончилась, стали задавать вопросы. Какой он, каучук? И как его будут делать из спирта? Какой-то озорник спросил, нельзя ли есть каучук вместо спирта, опьянеешь с него или нет. Многие повскакали с мест, плотным кольцом стиснулись вокруг лектора. Дора и Ольга вместо выбирались из узкого прохода между скамейками.
— И ты тут? — удивилась Дора, заметив Дашу. — Понравилась лекция?
— Мне бы переночевать. Ушла я от Маруськи...
— Идем, — сказала Дора. — Топчан свободный есть. Вчера сбежала одна...
Темно. Холодно. Под одеялами, накинув еще сверху полушубки либо ватники, скорчились девчата. Спать надо. Устали. И завтра день не легче. И есть во сне не хочется.
Но — не спится. Прорезают ночную тишь неугомонные шепотки. Кто о чем...
— ...У меня брата кулаки убили. Комсомолец был... В газету написал про их хитрости. Они и убили. Один кулак в сельсовете работал. Арестовали их всех.
— ...Ну и вот... И приходит этот самый барин к ней в тюрьму. «Прости, говорит, меня, Катюша. Я вину свою понимаю и согласен на тебе жениться».
И вдруг громко, на всю огромную спальню, звучит голос Глашки Моховой:
— Уеду я... Не хочу я больше! Уеду...
Гаснут, сбитые этим возгласом, мирные шепотки. Тревожная тишина.
— Куда уедешь? — Это спросила Дора. Бригадирша. Комсомолка.
— В деревню ворочусь — куда же еще. Не бездомная, мать-отец в деревне живут. Корова своя — и молоко, и сметана, чего хочешь. Хлеба, пишут, получили полный амбар.
— Кто бежит со стройки, тот дезертир, — сказала Дора. — Для таких дороже своего пуза на всей земле ничего нету.
— И пузо своего просит.
— Я бы, девки, печеной картошки сейчас поела. Мы дома часто в русской печке картошку пекли, — сказала рябая Марфа.
— А мне на стройке глянется. Полюбила я стройку...
— Полюбила кобыла хомут.
— Завод надо поднимать, — сказала Дора.
— Черта ли мне с твоего завода, — крикнула Глашка. — На что он мне, завод? Социализм строим, чтоб люди хорошо жили, а ходим в драных ботинках, деревянными подошвами грохаем. Не хочу больше! Дождусь утра да за расчетом пойду. Кто еще пойдет за расчетом, девки?
Чуть не сказала Даша: «Я пойду». Хотела сказать, да удержалась. На что всем объявлять? Приехала тихо и уеду без шума.
— Я бы тоже в деревню уехала, кабы у меня отец-мать были, да изба, да корова, — сказала Анна Прокудина.
Об Анне Прокудиной Маруська говорила: «Кикимора- кикиморой, а какого парня завлекла». Анна была среднего роста, нос — уточкой, жиденькие волосы зачесаны назад и забраны под гребенку. Но не одним красавицам выпадает счастье. Ахмет Садыков ходил за Анной, как привязанный, все ордера на материю и на ботинки, полученные за ударную работу, дарил ей, с ней одной танцевал на праздничных вечерах.
— Ты, Дора, — комсомолка, — продолжала Анна, — тебе твой комсомол и стройка эта отца-матери дороже. Тебе от этого легче. А я вот не комсомолка.
— Ты что же думаешь, — перебила Дора, — если я комсомолка, так меня мороз меньше твоего пробирает? Или мне постираться не надо? Или той же печеной картошки не хочется? Все мне надо, что другим, может, еще больше надо. И про любовь я мечтаю. И платье нарядное мне мерещится. Но я приехала завод строить. Завод, слышите? Он стране нужен. Народу нужен. Мне, тебе, Глафире!.. И я все свои другие задумки до времени в сундук упрячу. В бараке буду жить без жалобы. Щи пустые выхлебаю без попрека. Про дом родной забуду. Сердце девичье на замок запру. Мне ваше хныканье слушать тошно.
— Кабы рыба могла одной водой жить — не хватала бы крючок, — сказала Марфа.
И опять голос Доры.
— Вы погодите... Завод построим — увидите, как заживем. И заработки будут. И квартиры. Все будет.
Вдруг в коридоре послышался какой-то шум, и молодой мужской голос зычно прокричал:
— На штурм! На штурм! Комсомольцы, вставайте на штурм.
Спор сразу оборвался.
Парень пришел не один — двое, нет, кажется, трое топали по коридору тяжелыми сапогами, и то по очереди, то вместе, наперебой кричали:
— На штурм, комсомольцы! На штурм! На штурм!
Один голос Даша узнала — Наум Нечаев. Наум бодро, весело кричал про штурм, будто невесть какое удовольствие копать ночью мерзлую землю. Но не для удовольствия звал. Не хватало на стройке людей. Не успевали в срок выполнить земляные работы. И не первый раз выручала в трудный час молодежь.
Девчата медлили покидать постели, вздыхали, ворчали.
— Опять штурм...
— Только угрелись...
— И валенки не просохли...
— Мало дня — и ночью покоя нет...
Дора первая встала, зажгла лампу и молча принялась одеваться. Алена поднялась. Восьмилетняя сестренка ее, спавшая с ней на одном топчане, привстала, опираясь на руки.
— И я с тобой!
— Спи! — прикрикнула Алена.
— Я уж наспалась.
— Спи, говорю! Нельзя маленьким ночами ходить. Заберут в детдом!
Довод подействовал — Фрося нырнула под одеяло.
— Марфа, ты же комсомолка, — увещевала Дора, — чего ж не встаешь?
— Если я комсомолка, так я спать не хочу? Не человек я, что ли? Спать я хочу, слышишь, спать! Не пойду...
— Ты не комсомолка, — сказала Дора, — ты — шкура, — а комсомольский билет у тебя не по праву. Ладно, спи.
Но Марфа резко повернулась на постели, топчан заскрипел. Марфа одевалась и тихо плакала, почти без всхлипов, слезы текли по щекам, и она утирала их тыльной стороной ладони. Дора заметила, что она плачет.
— Марфа, прости меня. Может, это я — не настоящая комсомолка. Не плачь, а, Марфа?
Марфа не отвечала. В комнате стало тихо. Одни девчата молча одевались, другие лежали под одеялами, многие — укрывшись с головой. Идти ночью работать не хотелось. А не идти — комсомолка ли ты, нет ли, а совестно.
Дора уже совсем была готова, поджидала других девчат, которые замешкались. Человек десять готовились идти. Даша лежала на топчане, укрывшись до шеи. Она не прикидывалась, как другие, спящей, и лицо не хоронила под одеялом.
— Дарья, не спишь ведь, — сказала Дора. — Пойдем с нами.
И тут на короткий миг пожалела Даша, что не отвернулась вовремя к стенке. Представила себе холод на улице, лопату в руках, мерзлую тяжелую землю — и пожалела. Можно было, конечно, сказать: нет, не пойду. Или промолчать, а с места не тронуться. Но Дора все смотрела на Дашу укоряющим взглядом, ждала. Даша откинула одеяло и поднялась.
От снега отражался звездный свет, и ясно виднелась между сугробами дорога. Девчата шли по этой дороге кучкой, до самых глаз укрыв платками лица, сгорбившись и дрожа от холода. Мороз на улице был невелик, но вышли из стылого барака, и одежда пропиталась сыростью. С каждым шагом, однако, становилось теплее, а когда дошли до стройконторы — и вовсе уж стало тепло, так что распрямились и платки расправили, открыв лица. Как тут было кутаться? Холод ни холод, а перед парнями никто не станет показывать старушечью зябкость.