Но на улице Настя принималась баловаться. То кому-нибудь горсть снегу за ворот сунет, то в сугроб, подкравшись исподволь, толкнет. Визг, хохот... Дора-бригадирша Настю не журила, еще, бывало, подморгнет ей, кивнув на задумавшуюся Любу Астахову либо на Дашу. А Настя и рада. Скатает снежок, запустит в зазевавшуюся подругу. А что саму ее в снегу вываляют, так от этого больше веселья — Настя хохочет так, что люди, проходя мимо, начинают улыбаться, иной даже остановится поглядеть, как она барахтается в снежной каше.
С пуском завода бригаде Доры Медведевой предстояло рассыпаться напрочь. И теперь уж откалывались от нее девчата.
Ольга Кольцова вышла замуж за Наума Нечаева. В Ярославль не поехала, готовилась сдавать экзамены за седьмой класс, а осенью — поступать в техникум.
Анна Садыкова родила сына и гуляла теперь в декретном отпуске.
Алена пострадала на штурме печного цеха, лежала в больнице.
На стройку не подвезли вовремя нужный кирпич, и кладка печей вышла из графика. Двадцать комсомольцев во главе с Наумом Нечаевым объявили, что не выйдут из цеха, пока не окончат кладку.
Они оставались в цехе четверо суток. Тут же, сколотив нары, спали. Парни вместе с опытными кладчиками работали на печах. Девчата готовили и подносили им раствор. На четвертый день под вечер, уморившись на тяжелой работе, Алена сплоховала и ступила мимо мостков. Вскрикнула и полетела вниз, ведро с раствором, грохоча, покатилось по мосткам. Андрей Дятлов, услыхав крик Алены, прыгнул с трехметровой высоты, поднял ее на руках. Остановив подводу, с которой возница только что сбросил кирпичи, Дятлов сел в сани, запорошенные красной пылью, и, умостив бледную стонавшую Алену на коленях, так довез ее до больницы.
Перед отъездом Даша с Дорой навестили Алену. У нее оказались сломаны два ребра. На тумбочке возле кровати стоял вырезанный из дерева человечек. У человечка были широкие плечи, как у Андрея Дятлова, и такое же круглое, добродушное лицо, а прорезанный скобочкой рот доходил в улыбке до кончиков оттопыренных ушей. Алена синими глазами глядела на человечка и, похоже, не горевала о поломанных ребрах.
Дашу прикрепили учиться к Василисе Крутояровой. Муж Василисы пьяным замерз на улице в зимнюю ночь. Осталось трое ребят. Василиса приходила на завод в залатанном платье, черными шнурками связывала на затылке тощие косицы. Руки у нее были грубые, обветренные, с длинными и грязными ногтями.
— Чему я научу? — неприветливо проговорила Василиса, когда мастер привел к ней Дашу. — Сама ничего не умею.
— Тебя учили, и ты учи, — велел мастер.
— Пусть глядит, — равнодушно согласилась Василиса.
Даша тенью ходила за ней, глядела на руки, поворачивающие вентили, из-за плеча читала записи в графике, помогала снимать с гребенок готовый золотистый каучук. Ей хотелось тронуть вентили, похожие на игрушечные тележные колеса. Но она не просила — ждала, когда Василиса сама позволит.
— Мужик-то есть у тебя? — спросила однажды Василиса.
— Есть.
— Гуляет, поди, теперь с бабами.
— Нет. Он ко мне приверженный, ни на кого не поглядит.
— Не верю я. Мой таскался. Девка тут одна есть — он с ней ребенка прижил. В детдом она сдала мальчишку, а я забрала себе. На что сиротой расти? Мои девчонки по отцу ему сестры, а что мать — стерва, свое дите не жалеет, так ведь он не виноват.
— Мягкая ты сердцем.
— Раньше мягкая была. Теперь высохла. То на мужа все злилась. Теперь нужда замаяла. Денег не хватает, ребятишки одеты-обуты кой-как... У маленького — рахит, без материнского молока рос.
С этого дня стали Василиса и Даша ближе друг к другу, и учеба пошла легче. Дождалась Даша — доверила ей Василиса поворачивать вентили. Сама стояла рядом, с опаской следила за ученицей.
— Тихо-тихо, самую капельку поверни, больно они ходкие...
Ярославль, старинный город над Волгой... Велик, наряден в чистой снежной шубе казался он серебровцам, когда бродили вечерами по освещенным его улицам.
— Куда Серебровску до Ярославля, — говорила Люба.
— Куда Ярославлю до Москвы, — возражала ей Дора.
— Уж Москва, так Москва...
И начинали наперебой вспоминать Красную площадь, Мавзолей Ленина, Большой театр, Москву-реку и всякие потешные истории, которые с ними приключились в столице.
— Помните, как Дору милиционер задержал?
— Не ходи, где не положено!
— Ой, господи. Еще улицу не смей перейти, где надобно...
— А Люба-то... В четыре часа ночи заявилась.
— Вспомню, как плутала по Москве — и теперь ноги гудут.
— Все ничего. А вот как Настю тогда трамвай не задавил...
— Кабы старик не отдернул — конец.
— Ты, Настя, из благодарности замуж бы за него вышла.
— Уж лучше — под трамвай, — хохотала Настя.
И вдруг кто-нибудь уносился мыслью в Серебровск, к недостроенному заводу и занесенным снегом баракам.
— А завод наш, девчата, будет лучше Ярославского.
— Свое все милей.
— Пустят ли его к нашему возвращению?
— Без нас не пустят. Нам пускать...
Опять Даша, как в девичью пору, жила в общежитии, спала с девчатами в общей комнате.
Настя по вечерам училась играть на баяне —взяла с собой в Ярославль баян. Получались уже у нее польки и вальсы. Неплохим учителем оказался Михаил Кочергин.
Насте повезло: напрочь разошлись дорожки у Маруськи с Михаилом. Не добром разошлись. Маруська неделю целую клала на ночь примочки к синему фонарю вокруг глаза, а днем носила повязку, объясняя всем, что залетела ей в глаз соринка. А первый землекоп пьянствовал отчаянно, буянил в бараке и на работу не ходил. Бригадир обвязал ему голову мокрым полотенцем и пристращал, что уволит со стройки. «Пущай увольняют — жизнь моя конченая», — кричал Михаил.
Однако, прокутив получку и заняв денег на хлеб явился на завод.
Играть в клубе на танцах Михаил наотрез отказался. Сидел по вечерам в бараке, рубился с приятелями в подкидного. Тут и подстерегла его Настя Золотова: «Поучи, Миша, играть, не век же моему баяну стоять безголосому». Кочергин согласился. Настины задумки на будущее не столько связаны были с баяном, сколько с баянистом. Но Кочергин о том до времени не догадывался, а Настя вела дело терпеливо, чтоб не испортить спешкой.
Даша под сбивчивую Настину музыку вспоминала Серебровск. Представляла, как Василий один лежит в кровати, то ли спит, то ли нет, может, курит, скучая и считая дни до ее возвращения.
— Даша!
Люба Астахова окликнула с соседней койки.
— Что ты, Люба?
— Я все «Лебединое озеро» вспоминаю. Закрою глаза — и вижу все. Балерин. И колдуна... У многих ведь так. Дождется человек счастья, сердце в нем играет, каждая жилочка радуется, и вроде все песня какая или музыка в душе звенит. А колдун этот черный... Колдун этот уж за спиной стоит и зло готовит.
— Сказка это, Люба...
— Где сказка, там и правда.
Люба помолчала. Настя разучивала новую песню: «Нас утро встречает прохладой». Не получалось у нее. Начнет, собьется, сызнова начинает.
— Я, знаешь, почему косы отрезала? — опять заговорила Люба. — У меня хорошие были косы, длинные. Но левая тоньше правой. Ряд посередине, а косы неровные. И старухи говорили: к вдовству. «Вдоветь, тебе, Любушка, вдоветь»... Неужто, правда, вдоветь?
— Не думай ты о худом!
— Я не думаю. А на сердце, сама не знаю — отчего, тоска накатывается. Колдун этот черный все не идет у меня из ума.
— Пустая твоя тоска. Будешь счастливая!
— Не бывать мне счастливой, Даша. Кого люблю, до того на цыпочках не дотянуться...
Неожиданно для всех загуляла Дора Медведева — неприступная, суровая, мужской твердости бригадирша. Как-то собрались все вечером в общежитии — ее нет.
— Сегодня на заводе — профсоюзное собрание. Может, на собрание осталась, — высказала догадку Люба, не предполагавшая за Дорой никаких иных интересов, кроме как к собраниям.
Но Дора явилась за полночь — самые долгие собрания не растягиваются до такой поры.