Правда ли, нет ли, что ждал ее Василий под ракитой, — не знала Даша. Вдруг померкла, подернулась печалью ее любовь. Мать тенью вставала между нею и Василием, и страшилась Даша через ту тень перешагнуть.
Однажды в дождливый день Василий пришел сам. Сапоги в грязи, кепка насквозь мокрая, волосы прилипли ко лбу. Стянул кепку, скомкал в кулаке:
— Даша...
Егора с Клавдией не было дома, ушли в поле поглядеть землю, готовились сеять. Бабка Аксинья пряла в углу, Маша сидела на полу, раскинув кривые ножки, тискала котенка.
— Зачем пришел, Вася? Не хочу я с тобой видеться. Не будет у нас ничего... Мать того не хотела...
— Мать из гроба не укажет нам, как жить. Самим решать...
— Беду с весельем в одни оглобли не впряжешь, — сказала бабка Аксинья, продолжая мерным покачиванием ступни крутить прялку. — Пополам мы с Дашей горе делим, да и половинки велики.
— Понимаю я, — примостившись у порога на лавке, кивнул Василий. — Жалею тетку Варвару. Не любила она меня, но не от зла. Туман у ней был в голове от пережитков. Достаток уважала, старыми обычаями жила.
— Молчи! — крикнула Даша. — Не суди ее. Может, она больше нас понимала. А мы все перечили, и Егор, и я... В могилу ее свели. Не хочу я... Не стану я вперекор ей с тобой встречаться. Не ходи ты ко мне, Вася. И не зови никуда — не пойду. Не будет нам утехи в жизни, коли она того не хотела.
— Одумайся, Даша! — с укором проговорил Василий. — Давно ли говорила, что люб я тебе.
— Что говорила, все забудь. В другом поле ищи свою долю...
— Не забижай ты парня, Даша, — вмешалась бабка Аксинья. — Огонь перегорит, боль переболит. Кого гонишь, об том тосковать станешь.
— Не стану, — отрешенно глядя прямо перед собою на огромную, обшарпанную и в черных пятнах от копоти печь, сказала Даша.
— Что ж, коли так... Простите на глупости, не судите на простоте, — вставая, проговорил Василий. —Не стану боле докучать тебе, Даша. Добра желаю. Прощайте.
Слегка пригнувшись перед низкой притолокой двери, Василий вышел из избы.
— Ой, тошно мне, — с надрывом выкрикнула Даша, пав головой на стол.
Маша вдруг отчаянно заревела, испугавшись крика, котенок прыгнул прочь. Бабка Аксинья оставила прялку, взяла девочку на руки.
— Ты слезы-то побереги, — сказала она то ли Даше, то ли малышке. — Жизнь долгая, еще сгодятся. Не на то глаза, чтобы текла слеза...
Даша почти не выходила со двора, только что по воду к речке да в лавку за керосином или за солью. Хозяйство невелико, а хлопот хватало. Корову доила, помогала Клавдии месить и выпекать хлеб, картошку с братом перебрала... Клавдия с Егором рано укладывались спать, чтоб не жечь попусту керосин, и Даша поневоле забиралась на полати.
Днем, за работой, она не думала ни о матери, ни о Василии. А по вечерам при скудном свете зажженной перед иконой лампадки нападала на нее тоска и обида. На мать обида: почто упрямством своим поперек ее счастья борозду вырыла? И на Василия. Целовал-миловал, а от первого слова прочь отступился. Видно, ненадежна, как весенний лед на Плаве, была его любовь.
Иногда казалось Даше, что мается в одиночестве Василий так же, как она. И, может, до сих пор ходит к старой раките, дожидается ее и не дождется. До того засела в голове у Даши эта мысль, что неотступно мерещился Василий под ракитой и будто молча звал ее.
Тихо, чтоб никого не разбудить, Даша соскользнула с полатей. На печи, где спала бабка Аксинья с Машей, послышался шорох. Но голоса бабка Аксинья не подала. Натянув юбку и кофту, Даша схватила большой суконный платок и выскользнула за дверь.
Улица была светла от лунного сияния. Ракиты, выпустив листву, раскудрявились, нависли над крышами тонкими ветвями. На просохшей улице стелились от изб и от деревьев серые тени.
Даша наискосок перебежала дорогу, по крутой тропинке метнулась вниз, торопясь поскорее добраться до прибрежных камышей. Вдоль камышовых зарослей пошла медленнее, вглядываясь в лунный сумрак. Издали почудилось ей, что стоит кто-то под ракитой. Но, приблизившись, увидала, что ошиблась. Лунные отблески падали в сонную Плаву, лапчатые тени качались на воде, за рекой, темны и бесконечны лежали поля. «Не дождался. Ушел», — подумала Даша. И, не встретив у ракиты Василия, верила Даша, что ждал он ее.
Возвращаясь домой, она кинула взгляд вдоль улицы. Как светляки у гнилого пня, мерцают редкие огоньки в окошках деревенских изб. Только два окна бывшего Митрохинского дома кидают на дорогу яркие оранжевые пятна. Лампа-молния свисает с потолка Народного дома. Раньше тут была лавка. А в той, темной половине, где теперь библиотека, жил прежде сам Митрохин с женой и парнишкой. Раскулачили его, в Сибирь сослали.
В Народном доме стояла тишина. Широкие окна были не занавешены, будто нарочно, чтобы Даша всех видела: коренастого, с маленькими усиками и в очках фельдшера Чернопятова, молодую белокурую учительницу Лидию Николаевну и Василия. И Василия...
У фельдшера в руках книжка, он смотрит в книжку и шевелит губами, а потом поднимает глаза на Василия, молвит, а Василий что-то говорит учительнице. Говорит, а сам близко глядит ей в глаза, как, бывало, Даше глядел, когда тайком от матери бегала к нему в назначенное место. Фельдшер подошел к учительнице и обнял ее, а сам что-то сказал Василию, тот кивнул большой лохматой головой, встал на место фельдшера, неловко поднял руки и сам обнял учительницу. И оглянулся на фельдшера: так ли?
Даша прислонилась спиной к чужому плетню, плотнее стянула шаль. Вот он как! Всю любовь забыл, будто камнем в речку кинул. Учительницу обнимает... Даша наклонилась и стала шарить по земле руками, отыскивая камень. Ни одного камня не нащупала, как на грех, а днем то и дело об них спотыкаешься. Зазвенели бы Митрохинские стекла! Даша бегло глянула на оранжевые квадраты окон и почти бегом кинулась прочь.
На этот раз бабка не притворялась спящей. Заворочалась на печи, закряхтела.
— Не спишь, баба? — тихо спросила Даша.
— Не сплю. Повидалась, что ль, с Василием?
— Нет. Забыл он меня.
— В тоске своей ты сама виновата. А что забыл — выкинь из головы. Такую девку забудет, так надо его голым в крапиве гонять.
Даша разделась, легла. Из горницы доносился храп Егора. В углу под потолком, оклеенном бумагой, шуршали тараканы.
— Даве Игнатиху встретила, запамятовала я тебе сказать, — спохватилась бабка. — Маруська письмо прислала.
— Чего ж пишет?
— Чево... Поклоны всем шлет. И тебе поклон. А живу, пишет, хорошо. Да она такая, Маруська-то, с заднего колеса влезет на небеса.
Ранней весной Маруська забежала за Дашей, позвала в школу на собрание: «Вербовщик приехал, на стройки будет звать». Даша покосилась на спящую мать, собралась потихоньку и пошла.
Приезжий говорил про пятилетку и про новые заводы, обещал хорошие заработки и по карточкам положенный паек. Ростом он не задался, и Даша из-за чужих спин не видала даже макушки вербовщика и не все слышала, что он рассказывал. Да еще девки щелкали семечки, мешали слушать. Когда стал вербовщик записывать желающих ехать, Маруська пробилась к столу. «Пиши, — сказала, навалившись ему на плечо, — пиши: Мария Игнатова. Я к Леоновке непривязанная, счастье мое невесть где по свету мотается, авось догоню». И уехала...
— Где она? В Туле? — спросила Даша.
— Не, не в Туле. Денежный город какой-то, по-денежному прозывается. Рублевск? Нет, не Рублевск... Серебровск! — радостно воскликнула бабка. — Во как. Серебровск. Игнатиха говорила — тебя зовет али кто захочет из девок. На хорошую, говорит, работу устрою, в столовке тарелки мыть.
«И то, — подумала Даша, — взять да уехать. Горько за Василием в окошки подглядывать. Клавдия куски считает, за столом давишься. Нету мне тут радости...»
В деревне, неизвестно отчего, растревожились собаки. Отрывисто, басовито лаял чей-то большой пес, во дворе долгими приступами заходилась Мурашка, и по всей Леоновке гавканье, повизгиванье, рычанье сливались в отчаянной собачьей перебранке.