— Поглядел я на твою работу. Сурьезная работа: ложки выдавать.
—Я бы тебе сегодня ложки-то не дала, так ты бы не наелся. Ты коришь, а другие спасибо говорят.
— Красивая ты... — прервав спор, проговорил Василий.
— Раньше не разглядел? — улыбнулась Даша.
— Разглядел...
Даша и впрямь хороша была сейчас, радостно взволнованная встречей с Василием. В скудном свете керосиновой лампочки лицо ее казалось белым и нежным, смоляно чернели круто изогнутые брови, влажно блестели мелкие ровные зубы. Продолговатые светло-карие глаза глядели смело и открыто, над чистым лбом пушились легкие кудерьки.
— В партию я надумал вступать, Даша, — сказал Василий, вынимая из кармана кисет.
— В партию... Тяжело партейным, Вася. На стройке самая тяжкая им работа, самый первый спрос.
— Знаю про то. — Пальцы Василия замерли на полускрученной цигарке. — Новую жизнь не просто строить. И на стройке тяжко. И в колхозе. Да никто за нас тяготы эти не осилит. Самим придется.
— А как одолеем — станет ли легче?
— Станет, Даша! Мы и в первый колхозный год такой урожай сняли, какого поодиночке не выращивали. А кабы дружней работали, не припозднились с севом — больше б собрали зерна. Меня Хомутов на курсы трактористов обещает послать. Поработай, говорит, еще годок бригадиром, а там учись. Тянет меня к машинам. Умная машина — трактор...
Василий довертел цигарку, закурил. Резкий запах самосада поплыл над столом.
— Заберу я тебя отсюда, Даша, назад, в Леоновку. Дом поставим — колхоз поможет поставить дом. Хозяйство заведем. Нельзя нам врозь жить.
— Жил небось, — вдруг припомнив ночь, когда стояла под окошком Народного дома, жестко проговорила Даша. — Учительницу обнимал.
— Так ведь то на сцене... Какую мы пьесу сыграли. Даша! «Бедность — не порок». Сначала все маленькие играли, а после — эту. За двадцать верст люди приезжали глядеть.
— Тебе со мной скучно стало. Я почуяла. Ты мало что на сцене играл, и домой провожал учительницу. Я все знаю.
Василий молчал, только протянул руку к лампочке и прикрутил фитилек.
— Не крути, потухнет. Она ученая. А мужик и ученой нужен. Нарочно она тебя сценой завлекла. Книжки давала нарочно. Женить на себе захотела, вот и...
— Не смей! — Василий хватил кулаком по столешнице. — Не говори об ней худых слов.
— Значит, правда, коли озлился ты, — вскакивая из-за стола, крикнула Даша.
— Чистой души человек Лидия Николаевна, — притормозив в себе гнев, проговорил Василий. — Не допущу об ней худого слова.
— Вот и женился бы на ней, коли за нее кулак об стол готов разбить.
— Давно бы женился, — сказал Василий, — кабы тебя, дуру, не любил.
Об учительнице Василий сказал красивыми словами: чистой души человек. А Дашу дурой обозвал. Дурой обозвал и в любви признался. Не успела она сообразить — радоваться ли, сердиться ли на такое объяснение. Маруська помешала. Пронзительный ее смех послышался под окошком.
— Рано они, — с досадой проговорила Даша и пошла открывать.
— Билетов не достали, — сказала Маруська. — Народу — тьма. Картина, говорят, интересная. Про любовь. Без картины не разберутся, что она такая за любовь.
— Пойдем погуляем, — позвал Василий Дашу.
— Метель на улице, — сказала Маруська, стряхивая с нарядного платка снег.
— Авось не заметет, — усмехнулся Василий.
— Поздно, — сказала Даша. — Завтра подыматься чем свет.
— Проспишь свое счастье, — пригрозила Маруська.
— Не пойдешь?
— Не пойду.
— Ну, гляди... Снов вам хороших...
Василий как попало нахлобучил шапку, в незастегнутом полушубке поспешно толкнул дверь. Расходившийся ветер швырнул в дом пригоршню снега.
Тоскливо стучалась в окошко белой лапой метель. Плакала, заблудившись. Улетела-умчалась в порыве буйства с родных полей, а теперь искала и не могла найти обратной дороги. И стучалась в окошки. И ждала, что кто-то укажет ей путь. Злилась, крутыми вихрями завивала снега. Заметала на стройке котлованы. Гребла по дорогам сыпучие сугробы. Выла печально в ночном мраке...
Маруська громко сопела во сне.
Часы тикали.
Метель за окошком то забирала в голос, то стихала.
Не спалось Даше.
Поеду я с ним. А где жить будем? Как в песне поется: ни кола, ни двора. У чужой старухи ютиться? Жениться хочешь, так дом поставь. В партию вступаешь, так пускай тебе партия жить поможет. Куда ж ты меня зовешь?
Часы у хозяйки старые, с хриплым боем. Одиннадцать пробило.
Уедет да забудет. На учительнице женится. И останусь одна. Одна — не одна, а другого такого нету на свете. Горестно мне без него. Горестно мне без тебя, Вася. Забери меня. Согласна я. В Леоновку так в Леоновку. Пускай у чужих людей. Лишь бы с тобой...
Метель все билась в окно, все гудела и подвывала И вдруг почудился Даше среди печальных метельных напевов санный скрип. Вправду ли ехал кто мимо или от холода. Словно пробился-таки сквозь двойные стекла зимний вихрь. Что, если уехал Василий? Что, если метнулся в горькой обиде прочь от Даши, как она — тогда, весной, бежала от него?
В черном мраке скрипит под полозьями снег.
С черными думами уезжает Василий из Серебровска.
Господи! Да неужто уехал?
Даша вскочила с постели, сунула ноги в валенки, торопливо, не попадая в рукава, принялась натягивать платье. Не может быть! Не может быть, чтобы уехал. Побегу к нему. Найду его. Догоню...
— Куда ты?
Маруська проснулась.
— Надо... Пойду...
— Чулки надень, сумасшедшая!
Не ответила Даша. Не надела чулки. С голыми коленками, на ходу заправляя под пальто концы вязаного платка, пырнула в метельную мглу.
— У-у-у!..
Наперерез колючему ветру бежала Даша по дороге. Мимо кладбища. Через пустырь. По мертвой безлюдной улице между заборами, за которыми притаились в садах спящие домишки.
Мороз горячил щеки, щипал за голые коленки. Ветер метал в лицо острые, как соль, горсти снега. Тонким скрипом отдавались в ночи Дашины шаги — словно повизгивал брошенный щенок.
Вот и церковь темнеет на площади, врезавшись в небо своими круглыми куполами. Ни единого огонька не светится. Спят все. Даша остановилась, прижав руки к груди, перевела дыхание. «Как же я, — подумала, — среди ночи ворвусь, перебудоражу людей. Спят ведь...»
Она оглянулась назад, точно примериваясь, не повернуть ли ей в обратный путь. Неприветной показалась пустынная темная улица. «Узнать надо», — решила Даша. Быстро подошла к церкви, рванула дверь.
Дверь оказалась незапертой. Она протяжно заскрипела, и Даша испугалась, что все сейчас проснутся, всполошатся: «Кто тут? Что надо?» Но тихо было в церкви. Тихо, темно и холодно. Только дыханье людей сливалось в один густой непрерывный шорох.
Сквозь узкие прорези окон проникал слабый свет, и Даша видела длинный умывальник, бочку с водой, столы... А у стен сплошной черной массой тянулись нары, и на них спали грабари.
— Вася, — тихо позвала Даша. — И еще: — Вася!
Почему-то казалось ей, что он — он один — проснется на ее зов, а остальные как спали, так и будут спать. Но никто не отозвался. «Уехал! — подумала Даша с горечью. — Так я и знала, уехал...»
— Василий! — громко, уже не думая о других, крикнула Даша.
Кто-то сел на постели близко от нее.
— Иди ко мне, на что тебе Василий, я лучше...
Даша шарахнулась в сторону, задела ногой какой-то предмет, бутылку, кажется, загремело в ночи, на нарах заворочались.
— Кто тут?
— Баба, что ли?
Даша кинулась к двери. Остановилась. В последний раз с отчаяньем в голосе позвала:
— Вася! Костромин!
— Даша! — откуда-то из глубины гулко прозвучал знакомый голос. — Ты?
— Я...
...Каурый — не больно лихой рысак, но и не заморыш, бежит в меру, снег летит из-под его копыт на Дашу и Василия, ветер бьет в лицо. Весело им мчаться по степи, по серому от ночного мрака снегу, под фиолетовым небом, на котором те же звезды, что видны из Леоновки.