Вторая причина безразличного отношения к родному полю была в том, что подавляющее большинство казаков жили еще достаточными запасами продовольствия. В то время как у нас, в центральной части России, население перебивалось четвертушкой черного, смешанного со жмыхом хлеба, здесь в каждой казацкой семье еще в достатке был и белый пшеничный хлеб, и пшено, и сало, и даже такие десерты, как соленые арбузы, моченые яблоки и сливы.
Еще одна из злободневных проблем, вставших перед нами: как в этой сложной обстановке и какими наиболее [42] действенными путями завоевать сочувствие и симпатии людей к Советской власти?
Говоря о малодельской молодежи - а ее в станице насчитывалось сравнительно много, - нужно учесть, что она по своим политическим взглядам и настроениям была исключительно разной и сложной. Одна часть была сочувственно настроена по отношению к нашей новой власти и во всем нам помогала. Другая, связанная с родственниками-белогвардейцами, держалась подавленно и тихо, как бы чувствуя свою вину за связь с белыми, многие из них стремились продемонстрировать уважительное к нам отношение. Пожалуй, самыми трудными для нас оказались те ребята, которые очень умело скрывали под личиной активности и доброжелательности ко всем комсомольским мероприятиям свои внутренние колебания, выжидательную позицию приспособления. Проверить их удалось. Но об этом несколько позже.
Помимо уже упоминавшихся служебных нагрузок мы с Васей Царьковым сразу же приняли на себя заботы о местной школе. Установив, что в станице не хватает преподавателей, мы срочно связались с родным Владимирским губкомом, в результате чего через каких-нибудь две недели к нам прибыл на пополнение гусевский учитель, комсомолец Тодорский. Нас, посланцев комсомола, стало трое - по тем временам уже силища!
Кстати, запрашивая себе пополнение, мы передали владимирским комсомольцам и первый коротенький отчет о наших делах на Дону, попросив их проинформировать обо всем и наших родителей, которым еще не удалось написать ни одной строчки.
Вспоминая пережитое, сейчас трудно сказать, что нам тогда было ближе и дороже: отцовский дом или комсомольский центр. Обещанного нами следующего подробного отчета послать не удалось. Для нас наступили жаркие дни.
Чтобы вовлечь молодежь в общественную работу, мы задумали и немедленно организовали в станице любительские драмкружок и хор. И тот, и другой начали настолько успешно работать, что через каких-нибудь три недели своими выступлениями мы покорили не только одностаничников, но и заявили о себе на всю округу: даже встал вопрос о наших «гастролях» в соседние станицы и в Михайловку. Кстати, в драмкружке я значился среди исполнителей главных ролей, а в хоре выполнял обязанности и его руководителя, и дирижера, и даже солиста. [43]
Сейчас с трудом представляю себе, как же слушали тогда мой голос, с возрастом ломавшийся и переходивший от дисканта в жиденький баритон.
Драмкружок по своему составу неожиданно оказался настолько многочисленным, что пришлось раздать роли для подготовки сразу двух пьес. Одной из них была небольшая одноактная пьеса-агитка неизвестного автора «Солдат вернулся с фронта», текст которой привезли из Михайловки; вторую - «Бедность не порок» Островского - предполагалось поставить позднее как более трудную. В первой я играл роль солдата, во второй - приказчика Мити. Вася Царьков в пьесе Островского должен был исполнять роль Гордея Карпыча Торцова, Коля Тодорский - Любима Карпыча.
Насколько рьяно все взялись за первую пьесу, можно судить по тому, что она была готова к показу всего-навсего за десять дней. Репетиции шли ежедневно. Своими силами кружковцы готовили и сцену, и декорации, и весь необходимый реквизит.
И вот спектакль состоялся. Школьный класс, где была оборудована сцена, станичники заполнили до отказа. Пришли и старые, и малые. Несмотря на некоторые шероховатости в игре «актеров», заметные только самим участникам спектакля, он прошел с большим, я бы сказал, с потрясающим успехом! Все мы были счастливы, но особенно я и Вася. Наша затея удалась на славу, если не считать, что произошел обычный для тех дней инцидент, который все квалифицировали, как прямое на меня покушение.
По ходу пьесы возвратившийся из Красной Армии молодой казак вступает в конфликт со своим отцом и старшим братом, ярыми сторонниками старого режима. На этой почве происходит острая семейная ссора, в результате которой старший брат хватает стоявший в углу хаты карабин и со словами: «Собаке - собачья смерть» - в упор стреляет в казака-красноармейца. Карабин, разумеется, зарядили холостым патроном, и мы с Васей это лично проверили до начала спектакля. В нужный момент раздался выстрел, но, как оказалось, не холостым, а самым настоящим боевым патроном. Падая на пол, я еще подумал: «Как здорово бабахнуло, вот это произведет впечатление на публику!…» Так оценили выстрел и все остальные члены кружка, пока, уже после спектакля, делясь впечатлениями, кто-то не обнаружил, что настоящая пуля пробила насквозь дверь на сцене и застряла в [44] стене следующей комнаты на высоте не более метра от пола. Тут же нашли и дырку под мышкой моей шинели.
На скорую руку произведенное расследование установило, что гибель владимирского комсомольца стала бы неминуемой, если б не большая - не по росту - шинель. Наступив на волочившуюся полу шинели, я споткнулся и начал падать на какую-то секунду раньше положенного срока, да и не в ту сторону. По нашим прикидкам, пуля должна была пробить мою грудную клетку. Кто-то из наших же кружковцев - тайных врагов новой власти - в последний момент незаметно успел перезарядить карабин боевым патроном. Но кто был автором этой хитро задуманной диверсии - установить не удалось.
После спектакля я возвращался домой очень поздно. Ночь была дьявольски темная - хоть глаз выколи.
То ли под влиянием только что сыгранной пьесы а злополучного выстрела боевым патроном, то ли под впечатлением распространившейся с вечера новости об убийстве пробравшимся в соседнюю станицу белобандитом своего зятя, секретаря местной партячейки, то ли, наконец, просто из-за тьмы кромешной и пустынной улицы, но я вдруг почувствовал какую-то неловкость и даже настороженность. Около моего дома заметил из-за изгороди тени каких-то людей, молча сидевших на крыльце. Я никогда не был трусом, но здесь что-то во мне екнуло. В мыслях промелькнули подбрасываемые нам, комсомольцам, анонимки, в которых на разные лады нам угрожали и требовали: «Москали, убирайтесь в свою совдепию, иначе мы с вами расправимся и живыми не выпустим». Во всяком случае, тогда я впервые упрекнул себя за беспечность и за то, что не носил с собой револьвера, как это делали большинство ревкомовцев.
Решение пришло тотчас же: идти вперед, готовым ко всяким неожиданностям. Только не подавать виду, что струсил. Иначе какой же я комсомолец!
Как только проскрипела отворяемая калитка, сидевшие на крыльце встали. Их было четверо. При моем приближении хрипловатый мужской голос спросил:
- Это не вы Соколов?
- Я.
Ответ прозвучал глухо.
- Мы до вашей милости. Не взыщите, что прямо домой да в такой поздний час. Решили дождаться, хоть до утра… [45]
Я насторожился: начатый разговор мог служить маскировкой. На улице ни души, в хате темно, не ждут. В надежде, что кто-нибудь из Мелеховых услышит и в случае чего успеет прийти на помощь, я, на ходу громко постучав по ставне, нарочито громко сказал:
- Да… поздновато. А в чем дело?
- Это мой сынок и его невеста, а это мать невестина - Наталья Ежова, из Березовской. Женить хотим. Уж пожалуйста. В долгу не останемся…
- В чем же дело? Пусть и женятся на здоровье. Попируем. Не ночью же женить! Завтра приходите в ревком, и все в порядке будет. Могут прийти и одни - не маленькие. Что еще вас беспокоит?
- Так-то по-законному должно и быть. Вчера они у тебя… у вас, значит, были, а вы отказали. Мы уж и с батюшкой на завтра договорились, а тут - на, пропасть какая, нет разрешения, или - как там по-вашему - легистрации какой-то…