Итак, Иво Звара приступил к изучению химических свойств нового элемента. Вы бы посмотрели, с каким поистине кондитерским удовольствием он «кулинарил» в лаборатории, выискивая в 104-м «наинтереснейшие» свойства циркония и гафния, а не «приевшиеся» свойства актинидов. Единственное, что пока не устраивало Звару, так это то, что авторы нового элемента провели «всего» восемь экспериментов, а не восемьдесят и получили «всего» сто пятьдесят ядер, а не миллион: аппетит у химиков, как известно, хороший.
Еще при мне он закончил первые замеры и исследования и с помощью Перелыгина и Третьяковой выяснял, что же он такое исследовал. Когда «садистики», покорпев над стеклами, говорили Зваре, что химическому анализу, по их данным, подверглись не какие-нибудь атомы, а именно 104-го элемента, Иво Звара, тщательно проверив, сходятся или не сходятся его условия «задачи», получал возможность либо подтвердить их вывод, либо опровергнуть. При этом ему постоянно казалось, что слишком мало, чрезвычайно мало, невероятно мало ядер! Он даже обещал коробку шоколадных конфет тому, кто заметит на стеклах детектора «лишнее» ядро.
Его методика официально называлась «экспрессной», но в лаборатории ее шутливо окрестили «дубовой» — в том смысле, что она была безотказной и простой. Звара потратил на разработку методики несколько месяцев жизни, специально ездил в США, чтобы в Окриджской лаборатории, как на полигоне, отладить ее и опробовать, и, наконец, в 1966 году не просто подтвердил правильность открытия, а, по сути дела, вторично открыл 104-й. Докторская диссертация, звание члена-корреспондента Чехословацкой Академии наук и Ленинская премия были наградой молодому ученому.
Однако в общем хоре поздравительных голосов прозвучало и сомнение: «Как вы рискнули по поведению нескольких атомов судить о свойствах целого вещества?» Но что мог Звара поделать, если пять часов работы циклотрона действительно «оборачивались» одним атомом 104-го? Впрочем, оппонентам был задан встречный вопрос: «А можно ли по поведению миллиона атомов судить о веществе?», и они в какой-то мере поутихли, потому что понимали: миллион атомов столь же «одинокая» величина в сравнении с веществом, как и один атом, а получить хотя бы грамм 104-го и выйти таким образом на иные качественные параметры физически невозможно.
Конечно, сомнение — это горючее, на котором работает мотор прогресса, но в данном случае имело место «спотыкание на необычности», как выразился Оганесян, но не поставил на этом точку. «Для кого спотыкание, — добавил он, — а для кого и тучка, предвещающая грозу».
Но в ту пору небо над ЛЯРом еще было безоблачное. Друин с Оганесяном отправились в Штаты, выступили на симпозиуме в Беркли с сообщением об открытии и были встречены иностранными коллегами тепло. «Тепло» у физиков означает не бурю аплодисментов, не крики «браво!» и не цветы, падающие к ногам, а «живое, — сказал Оганесян, — обсуждение с множеством вопросов, на которые приятно отвечать, а задающим — слушать ответы».
Лаборатория тем временем наслаждалась покоем, который я могу назвать относительным: с плеч свалилась громадная забота, но впереди возникала не меньшая. Так всегда было и будет: коллектив прожил в делах не один год, ему предстояло работать и дальше, он был испытан на неудачах и поражениях, но самое сложное испытание ждало его впереди — испытание славой.
Не мое дело составлять поименную антологию наград, скажу лишь, что это естественно: они впервые вступили на извилистую тропу открывателей новых элементов, избрали совершенно новую по сравнению с американцами методику, ориентируясь на спонтанное деление, а не альфа-распад, и добились невиданного для «новичков» успеха. Синтезированные в ЛЯРе элементы — это, конечно, большое богатство, которым можно измерить физические и нравственные траты коллектива, а с другой стороны, почести и блага, выпавшие на его долю.
Но люди устали. Это было видно по всему: по внешнему виду, по настроению, по разговорам об отпусках, путевках, маршрутах. Все они были заядлыми туристами и путешественниками. Где только не побывал, например, Флеров! Когда я увидел у него дома на полу огромную медвежью шкуру, у меня, помню, даже руки задрожали от вожделения, и я представил себе, как буду описывать охоту, и меткий флеровский выстрел, и какой-нибудь шрам на боку, как память о бурной схватке… Но медведь оказался «комиссионным», по выражению Флерова, и мне не повезло. Ну и пусть!
Все они, конечно, должны были передохнуть, а Потом- Потом предстояло сформулировать новые научные задачи и прежде всего определить направление главного удара.
Действительно, что делать дальше? Идти ли поступательно и, открыв 104-й, переходить к 105-му, а затем целиться в 106-й? Или сразу кидаться в район какого-нибудь 120-го, для которого в таблице Менделеева тоже предусматривалось местечко? А предыдущие элементы синтезировать «попутно»? Или, быть может, избрать совершенно иное продолжение, связанное с поиском сверхтяжелых трансуранов в природе, например, в метеоритах? Флеров ломал голову над стратегией, понимая, что «время в путь собираться, а вещи еще не уложены». Но если шеф ломает голову, это значит, что постепенно начинают переворачиваться мозги у всего коллектива: все ищут, думают, втягиваются в спор и предлагают.
Друин решил «пощупать» 105-й элемент. В кабинете у него стояла штанга, подаренная сотрудниками лаборатории в честь присуждения Друину Ленинской премии: дюралевая подставка, на ней гриф с дисками из пенопласта, а на дисках — номера элементов, начиная со 102-го и кончая 110-м. Мол, поднимай, ставь рекорд за рекордом.
Не знаю, в какой степени штанга повлияла на решение Друина, но не исключено, что чаще других он поглядывал на диск с номером «105»: синтез нечетных элементов, в отличие от четных, требовал совершенно иной методологии, основанной не на спонтанном делении, а на альфа- распаде. За это дело и взялся Друин, невольно состыковавшись с американскими коллегами, традиционно предпочитавшими альфа-распад. Так он стал знатоком «их» метода и впоследствии оказал заметное влияние на ход событий, вызванных конфликтом вокруг 104-го. Но это было позже, а в ту пору сам Друин не был уверен, что поиск 105-го годится ЛЯРу в качестве глобальной задачи.
В этом смысле научные интересы Оганесяна казались более перспективными. Оганесян увлекся механизмом деления ядер, и Флеров, интуитивно угадав результат увлечения, «отпустил вожжи». Не буду излагать все тонкости проблемы, они могут запутать неподготовленного читателя, скажу лишь, что в делении ядер были «забавные вещи», не оставшиеся без внимания Оганесяна. Так, например, образованные в результате синтеза трансураны скоро разваливались, и с этим ничего нельзя было поделать. Однако, погибая, они давали стабильные осколки. Короткий век родителей компенсировался, таким образом, длинным веком детей, и в этом «что-то было», говорил Оганесян, размышляя о том, как бы продлить жизнь родителей.
Однажды он решил впервые за долгое время «отомстить» Флерову за его ранние телефонные звонки. Юрий Цолакович специально поставил будильник на пять утра и с удовольствием набрал знакомый номер:
— Георгий Николаевич? Я вас не разбудил? Так вот, а что, если вместо неона мы возьмем… уран?
— Как? Как вы сказали? Что возьмем?
Отвертеться Оганесяну не удалось, и через десять минут они встретились. Часа три, словно одержимые — да они и есть одержимые, — бродили по совершенно пустому и еще спящему городу, а потом вышли на берег канала.
И родилась у Флерова великолепная идея: тяжелые трансураны надо получать не с помощью синтеза, а с помощью деления еще более тяжелых! Разбомбить, положим, урановую мишень ураном (92 + 92), получить сверхтяжелый 184-й элемент, и хотя он проживет ничтожно малое время, такое малое, что его даже зарегистрировать не удастся, — но все же успеет, в силу своей нестабильности, родить перед смертью, разделившись, два осколка. И вовсе не обязательно, что эти осколки вновь будут уранами. А вдруг 102-м и 82-м элементами? Или 114-м и 70-м? Или заветным 120-м и черт его знает каким?! Важно, что в любых случаях — с избытком нейтронов и, следовательно, стабильным. Дух захватывало!