– Зачем?

– Сказывал я тебе, приторговал я у него избу, – начал Карп таким голосом, как будто у него накипело в сердце и он рад был, наконец, высказаться, – задатку взял он с меня семьдесят рублев; дело совсем сладили; теперь прислал Федота, говорит: «прибавить надо к прежнему задатку»; очень, вишь, много народу на ту избу охотятся и деньги все сейчас отдают; «несходно, говорит, ждать до осени!» Сам суди, Гаврило Леоныч, откуда взять теперь денег? Хлеб не убран, и хошь бы и убран был – все одно не время его продавать; только в убыток продашь… Вот дело какое – шут его возьми! Я третий год за избой гоняюсь; так было обрадовался; моя совсем плоха; насилу прозимовали… Коли Аксен заартачится, не знаю, право, где уж искать избу; в своей зиму никак не проживешь; вся кругом как есть промерзает… Эх, шут его возьми! скрутил он меня этим по рукам и ногам…

– Почем за избу-то просит?

– Уговор был двести тридцать рублев, совсем уж было поладили…

– Сходно; по теперешним ценам на что сходнее.

– Об том и сокрушаешься; сходнее не найти; потому больше и жаль, Гаврило Леоныч… – вымолвил старик, насупив брови.

Немного погодя сквозь сереющие сумерки открылась деревня; войдя в околицу, Карп и Гаврило расстались.

IX

Антоновка выстроена была под самым скатом, на плоской луговине, которую огибала небольшая речка: во всякое время на улице стояла топь непроходимая; только теперешнее лето могло вполне просушить ее и превратить грязь в слой пыли. Избы шли в два порядка, со множеством узеньких проулков; в глубине деревни, там, где речка делала поворот и пропадала, высоко подымалось несколько старинных ветел; дальше, за ветлами, снова шли пологие холмы, исполосованные оврагами и темными клиньями сосновых перелесков.

Изба Карпа выходила углом в проулок и на улицу; она действительно никуда больше не годилась, как в лом; бок ее, смотревший на улицу, круто выпучивался и, без сомнения, давно бы повалился, если б хозяин не позаботился подпереть его двумя осиновыми плахами; все пазы были вымазаны глиной, которая истрескалась от жары и во многих местах отвалилась. Изба была одною из самых старых в деревне; Карп, доживавший уже седьмой десяток, не помнил, когда ее ставили. Ветхость избы еще заметнее бросалась в глаза от соседства с плетнями, которые отличались плотностью, стояли прямо на толстых высоких кольях. Карп не осиливал только с избою; все остальное, что зависело от его рук и средств, смотрело как нельзя пригляднее и обличало домовитого, деятельного хозяина.

Войдя на двор. Карп встречен был блеянием овец, фырканьем трех лошадей и глухим чмоканьем коровы, которая в сумерках принимала вид огромного белого камня, брошенного посреди двора. Старик повесил под навес косу, вступил в темные сени, но наткнулся на кого-то и поспешно отступил на шаг.

– Ай, дедушка, чуть Ваську не уронил! – раздался тоненький голосок.

При этом на крыльцо выступила девочка лет семи, державшая на руках толстого, как пузырь, ребенка, который кряхтел и отдувался, как словно не его тащила девочка, а он нес ее на руках своих.

– А сама что под ноги лезешь! – проговорил ворчливо дедушка, входя в избу.

В избе царствовала уже тьма кромешная; от жары едва можно было переводить дух; мухи, бившиеся на потолке и в окнах, наполняли ее глухим журчаньем. Заслышав шум у печки, Карп обратился в ту сторону.

– Старуха, ужинать собирай; я чаял, все уж у вас готово…

– Сейчас, батюшка; сейчас сноха вынесет стол на крылечко; здесь пуще жарко… Нонче печь топили; новые хлебы, из новой муки пекла; мука белая, хорошая, на скус хлебы прошлогоднего лучше…

Но и это обстоятельство, всегда почти тешащее душу простолюдина, столь бедного на прихоти и радости всякого рода, не произвело никакого действия на Карпа.

Он повесил голову, вышел из избы и снова в сенях чуть было не сшиб с ног девочку, которая, вся изогнувшись на один бок, тащила толстого Ваську.

– Ох! – крикнула девочка, с трудом пятясь назад, – ох, дедушка, – Васька! Ваську чуть не уронил!..

– А ты опять под ноги лезешь!

– Что ты его взаправду все таскаешь – сядь поди с ним, Дуня! Сядь, – проговорила сноха, явившаяся на крылечко собирать ужин.

– Здорово, батюшка! – раздался голос из-под навеса, и на дворе показался рослый мужик, лицо которого невозможно было рассмотреть за темнотою.

Это был сын Карпа и муж молодой женщины, хлопотавшей с ужином. Карп лет уже семь освобожден был, за старостью, от всякой работы: он постоянно, однако ж, ходил в поле и исполнял все мирские и господские повинности; старик находил расчет работать за сына, который в это время управлялся в собственном поле или занимался дома; расчет был верен: Петр[2] был одним из лучших работников Антоновки.

Выйдя из-под навеса, Петр махнул рукою и погнал лошадей к воротам.

– Погоди, Петруха, – сказал старик прежде еще, чем сын коснулся ворот, – кто нынче у нас в ночном? Чей черед?

– Андрей Воробей с ребятами поедет.

– Смотри, молодого серого меринка не спутывай: он не сильно боек, не уйдет от табуна; боюсь, как спутаешь, зашибут его копытами… У Гаврилы кобыла бойкая такая, скольких уж зашибла!

– Ладно, батюшка!

Серый этот меринок дороже был Карпу всей остальной скотины; в продолжение десяти лет старику, несмотря на все старания, никак не удавалось вывести ни одной лошаденки своего завода; все или дохли, или оказывались слабыми; этот конек вознаградил его, наконец, за все неудачи: серый меринок, которому пошел уже четвертый год, удался во всех статьях; старик не мог на него нарадоваться и берег его пуще глазу.

Петр отворил ворота и вышел с лошадьми на улицу. Немного погодя он вернулся, поднялся на крыльцо и сел подле отца на лавку, которую поставила жена.

X

– Что, как нонче день? – спросил старик.

– Ничего, батюшка, ладно; рожь совсем решил, завтра возить стану.

– Сыплется, чай?

– Сыплется, только не много; в пору захватили; умолот будет знатный!..

В эту минуту старуха поставила на стол чашку с тертым горохом, приправленным маслом.

– Ты, касатик, хлебца-то новенького отведай, – сказала она, подавая мужу полновесный ломоть и крепко нажимая его пальцами, как бы желая доказать этим мягкость и доброкачественность хлеба, – отведай, батюшка: с прошлого года новенького хлебца не, ели…

– Ой! бабушка, пропусти! ой, не пролезу; ох!.. – отчаянно прокричала вдруг Дуня, стараясь пролезть между столом и лавкой и всеми силами упирая живот Васьки в край лавки, а собственный затылок в стол. – Ой, не пролезу! бабушка, пропусти! – повторила она, но уже со слезами в голосе.

– Ступай, родная; ступай, Христос с тобою… – промолвила бабушка, торопливо отодвигая лавку,

– Ой, тятька, пропусти… ой, уроню Ваську! – снова закричала Дуня, увязая на этот раз между столом и коленями отца.

Петр привстал и подсобил дочке усесться с Васькой между собой и дедом.

Во время этих переходов и неудач, повторявшихся сто раз в день, на долю Васьки выпадало всегда большое число испытаний, даром, что сидел он постоянно на руках сестры и казался вдвое ее сильнее. Часто тоненькие руки Дуни туго обхватывали Ваську поперек живота; часто, заигравшись на улице с подругами и поспешая на зов матери или бабушки, она второпях брала Ваську таким образом, что он совсем перевешивался набок, цепляясь ручонками за ее рубашку; случалось даже Ваське висеть головою вниз и болтать в воздухе ногами; но все это было ему решительно нипочем; в какое бы трудное положение ни приводила его Дуня, он казался совершенно довольным и никогда не пищал; но зато стоило сестре попробовать посадить его на лавку или на траву, – Васька мгновенно багровел, начинал трясти руками, наливался весь кровью, так что даже кожа его лоснилась, – и разражался вдруг пронзительным воем, который сию же минуту привлекал и мать и бабушку.

вернуться

2

Так звали сына.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: