– И тогда жениться на Марусе! – вдруг неожиданно докончил дедушка, лукаво, но добродушно поглядывая на юношу.
Основываясь на отрывистых фразах, начатых, но недосказанных признаниях Сережи, Алексей Максимыч не сомневался в любви людей; не сомневался в том даже, что оба решили уже вопрос и дали друг другу слово. В душе он этому радовался. Он пристальнее взглянул на племянника и повторил;
– Да, и женишься на Марусе?
– И женюсь на Марусе! – решительно отвечал Сережа, отыскивая глазами девушку, которая вдруг вспыхнула и закрылась зонтиком.
Алексей Максимыч обхватил рукою ее стан, потрепал ее по плечу и на ходу поцеловал в щеку, при чем Катя и Соня снова запрыгали как козы и начали восторженно бить в ладоши.
Сумерки уже сгущались и полный, румяный месяц выплывал между темными деревьями, когда семья Зиновьева остановилась перед калиткой дачи.
VII
Алексей Максимыч Зиновьев вышел из Академии Художеств в сороковых годах. Удостоенный золотою медалью первого достоинства, он шесть лет провел в Италии. Результатом поездки были: замечательная монография в рисунках палатинской капеллы в Палермо и множество снимков различных церквей и архитектурных деталей. Все это служило вкладом для изучения искусства, но ему, собственно в материальном отношении, ничего не принесло. Правда, для капеллы нашелся за границей издатель; но потому ли, что молодой архитектор не умел заключить условий, потому ли, что печатание действительно обошлось дороже, чем предполагалось, выгода Зиновьева ограничилась одним экземпляром, посланным ему издателем. Он поспешил продать экземпляр за половинную цену, так как в то время крайне нуждался в деньгах. При всей готовности приняться за дело, в течение года он не мог достать работы.
Случаи интересных построек представлялись не один раз, но всегда как-то так выходило, что они проскользали мимо и попадали в другие руки. Ему оставалось идти в помощники и чаще всего к товарищам, которые, сколько ему помнилось, не отличались в академии особенными способностями; в свое время он даже многим из них помогал оканчивать программы.
Но жизнь предъявляла свои требования; он соглашался, и, надо прибавить, соглашался без раздражения, потому что врожденное добродушие и простота сердца не оставляли уголка для зависти и едкого самолюбия. Но и здесь даже редко удавалось довести дело до конца и получить за свой труд полное вознаграждение. Главным препятствием были по большей части подрядчики. Одни доставляли подмоченные балки, прося принять их за сухие; другие выставляли двадцать тысяч кирпичей, подсовывая к подписке счет на двадцать пять тысяч, и. т. д. Когда он передавал об этом старшему архитектору, тот приходил обыкновенно в негодование, но, в конце концов, оставлял у себя подрядчика и выказывал полнейшее равнодушие при желании помощника оставить должность.
Как ни был он терпелив, ему, однако ж, это надоело. Он принялся тогда делать рисунки для мебельщиков и фабрикантов. Любимым предметом Зиновьева был греко-византийский стиль, процветавший в восточной Римской империи между шестым и двенадцатым столетиями; он всегда чувствовал к нему склонность; по-бывав в Италии, он до того им увлекся, что, несмотря на скудные средства, сделал поездку в Константинополь, единственно с целью осмотреть храм святой Софии. Вернувшись в Россию с запасом драгоценных материалов, он постоянно мечтал воспользоваться ими для украшения предметов церковного и гражданского употребления.
Он горячо принялся за работу.
Но и здесь пришлось вскоре разочароваться. Фабриканты и мебельщики исключительно требовали стиля Людовика XVI и рококо. Рисунки Зиновьева, – плод долгого, страстного изучения и труда, – оставались у него по большей части в папке.
Практический человек не стал бы, конечно, идти против течения, понял бы бесполезность борьбы и, вместо того, чтобы убеждать и спорить, поспешил бы удовлетворить требованиям современного вкуса; но практичность не дана была в удел Зиновьеву. Византия, вместо того, чтобы его вывезти, посадила его на мель.
Нужна была случайная выставка в академии, нужен был особый знаток и любитель византийского искусства, чтобы выручить молодого архитектора.
Рисунки его на академической выставке не только имели успех, но получили значение какого-то нового откровения. Он точно не жил до сих пор в Петербурге и вдруг упал с неба на Васильевский остров. О нем заговорили, вспомнили и просмотрели его прежние работы; в целом его направлении найдена была общая мысль, последовательность, новое стремление, которое, при более обширной разработке, должно было привести к замечательным последствиям.
Ему предложена была на казенный счет новая поездка в Италию, но уже с целью специального изучения того рода искусства, который он так любил и которому так фанатически поклонялся. Зиновьев, начинавшей уже падать духом, воскрес окончательно. В конце года он уехал, отметив себе заранее два пункта: Равенну и Венецию. Он поселился в последнем городе.
В первые годы академия не могла нарадоваться. Труды Зиновьева получались аккуратно и всякий раз служили предметом величайших похвал. Вместе с тем удивлялись также, что он не возвращается. Прошло еще два года; давно кончился срок казенного поручения: Зиновьев продолжал посылать в Петербург работы даже после того, как остановлено было ему казенное содержание, но сам не трогался с места. Время от времени ему писали из России, делали различный выгодный предложения; он всякий раз благодарил, обещал приехать, но, все-таки, оставался; то надо было кончить рисунки для сочинения, заказанного иностранным издателем, то случайно открывались незнакомые сокровища византийского искусства, которыми необходимо было пополнить накопившиеся материалы. В увлечении он все забывал тогда: и неудачи, испытанный в Петербурге, и выгодные предложения, которые оттуда посылались. Справедливость требует также сказать, что Италия успела уже произвести на Зиновьева свое засасывающее, притягательное действие.
Последнее было не трудно, так как одним из свойств его природы была способность сильно привязываться; любящее его сердце не только привыкало к людям, но крепко сживалось с неодушевленными предметами, его окружавшими. При одной мысли не видать больше Венеции он опускал голову и начинал отмахиваться, как бы желая скорее отогнать от себя такую возможность.
Так год за годом протянулось без малого девять лет.
Зиновьеву было уже тогда под сорок; седина начинала местами пробиваться на висках и в бороде. Он решился, наконец, возвратиться в отечество. Намерение на этот раз было бы, без сомнения, исполнено, если б снова не задержал непредвиденный случай. Но на этот раз препятствием были не рисунки и увлечения красотами византийского искусства; дело было серьезнее: Алексей Максимыч влюбился.
До настоящего времени у него были только привязанности; ни разу не прекращаясь по его вине, они оставляли всегда после себя горечь разочарования. Он всякий раз давал себе слово не увлекаться больше, никогда не выдерживал и всегда бранил себя, когда снова приходилось терпеть неудачу. С любовью произошло другое. Он испытывал это чувство в первый раз, испытывал в такие годы, когда оно захватывает уже не шутя, в самую глубь сердца.
Предметом Алексея Максимыча была хорошенькая двадцатилетняя немочка, завезенная в Венецию дюссельдорфским художником. Она жила одиноко, едва перебиваясь на средства, оставленные любовником, который вскоре должен был вернуться на родину. Его призывало туда, – так говорил он, по крайней мере, – наследство; вместе с тем, у него оставались там картины, и представлялся неожиданный случай продать их. Время от времени из Дюссельдорфа приходили письма; в них подтверждалось обещание художника жениться на девушке; но для этого надо было одно из двух: или получить наследство, или продать картины; то и другое, к сожалению, замедлялось. Проходили недели, стали, наконец, проходить месяцы, – художник не только не возвращался, но самые письма его сделались редки.