Возможно, подумал я, он тоже любит песни, но любит, как многие его сверстники: напевая или чаще всего просто насвистывая новинку до тех пор, пока она не надоест; поет вместе со всеми на вечеринках, не вникая в смысл, поглядывая на девчат и машинально прилаживая даже самую неподходящую песню под танцевальный ритм, — она в таких случаях занимает слух, голос, не более. А тут песня становилась не просто мелодией, а откровением, признанием. И четверо немолодых мужчин, над которыми он, Леонид, в душе, вероятно, подтрунивал и которых мысленно называл, как нынче принято, предками и старичками, понимали, видимо, это, вкладывали в песню что-то более значительное, чем сама по себе она означала, и что он только смутно, не умея назвать, ощущал сейчас. Конечно, все это было моей интерпретацией, песней же и навеянной, но хотелось верить, что так оно и есть…
«Землянку» запел Николай Григорьевич, с какой-то щемящей сладостью мы подхватили ее, тихо покачиваясь. Догорающий костер казался тем самым огнем, что бьется в тесной железной печурке с раскаленными стенками; в короткие паузы слышалось серое завывание вьюги, назло которой поет гармоника, а мы, сидящие у костра, забывшие в эту минуту обо всем на свете, кроме песни, и есть те солдаты, которые в четырех шагах от смерти тоскуют о своих любимых. Леонид беспокойно повозился, сел; не потому ли, что среди этих солдат почувствовал вдруг и самого себя — небритого, протянувшего к печурке озябшие руки, в сырой, преющей у огня шинели, которую благодаря им же он еще не носит?.. Понимают ли они, такие непохожие, разные, — спрашивал будто его удивленный взгляд, — что поют они не песню, а свою жизнь?.. Наверное, понимают. Вон какое просветленное лицо у отца, как изумленно и горестно приподнялись его добрые невидные брови; вон как самозабвенно звенит и ликует голос Николая Григорьевича, по-бабьи сложившего на груди руки; как влажно блестят агатовые глаза Нагоева, обычно такие зоркие и сухо насмешливые.
…Мне в холодной землянке тепло
От моей негасимой любви…
Все вроде бы оставалось вокруг прежним, и что-то вместе с тем неуловимо изменилось, — мне, по крайней мере, чудилось, что мы пели стоя, тесно прижавшись друг к другу плечами.
— А костер-то гаснет, — хрипловато откашлявшись, буднично сказал Нагоев. — Пошли по дрова, мужики.
— Я принесу. — Леонид вскочил. — Я сейчас!..
Он метнулся мимо черной «Волги», вломился в заросли, словно боясь опоздать куда-то.
Прислушавшись, как трещит под его быстрыми ногами сухой валежник, Николай Григорьевич одобрительно кивнул:
— Хороший, Алексеич, парень у тебя растет.
— А чего ж, в нас, — добродушно согласился Аполлон Алексеевич.