Когда они вошли, я поднялся; предложил было уступить свою нижнюю полку — обе они, присев напротив, рядышком, отказались: ехать столько, что можно бы и стоймя, разве что не к чему ноги без нужды бить.
Ответившая таким образом молодая, лет тридцати, женщина была худенькая, миниатюрная, с какими-то напряженными, едва ли не испуганными черными глазами, суетливая. Вторая, постарше и подороднее, неторопливо скинула на плечи бордовую, с кистями шаль, плавно пригладила рукой густые светлые волосы, отчего два бугорка на ее высоком чистом лбу стали как бы заметнее, из-под темных, слегка закурчавившихся бровей серые большие глаза смотрели ясно и спокойно. Была она в той поре, о которой говорят: в сорок пять баба — ягодка опять. Первую — по обращению друг к другу — звали Клавдией, вторую — Ольгой.
Мы обменялись какими-то малозначащими и почти обязательными в подобных условиях словами — что-то о погоде, о том, когда придет поезд, — женщины негромко заговорили о чем-то своем. Посчитав себя свободным, я сначала прилег, полистал уже читанный журнал, а потом и вовсе лег, удобно вытянувшись.
…Сквозь дрему дошел, пробился обескураженный вопрос Клавдии:
— Ну что ты тут сделаешь, что?
— А вот что, — не сразу отозвался неторопливый напевный голос старшей, Ольги. — Ты его к нам в бригаду приведи.
— Да-а, а куда?
— Хотя бы вон заместо Воробьева. Последний дом с нами кладет. Либо в подсобники, либо уж совсем — на пенсию выйдет. Видала, как его болезнь разнесла? Больше курит, чем работает. Хоть курить-то ему вовсе не надо. А какой ведь каменщик был! Годов десять я у него в бригаде работала… На его место и приводи. Как встанем на новый объект, так и приводи.
— Не пойдет он. Зазорно ему покажется.
— Чего ж зазорно? — спокойно, не удивляясь, спросила Ольга. — Сколько он у тебя в экспедиторах получает?
— Восемьдесят… Когда подкалымит, то и побольше. — Собеседница доверчиво пожаловалась: — Из-за этих-то калымов и горе мое. Все в бутылку идут. Когда еще и прихватит.
— Ну вот видишь! А у нас без всякого калыма вдвое заработает. Обвыкнется, мастером станет, — его тогда и не выгонишь. Дело-то у нас какое красивое! Подумай-ка! И опять же — на глазах у тебя всегда будет.
— Хорошо бы, конечно… Да разве его уговоришь?
— Подумаешь! — легонько засмеялась Ольга. — Захочешь — уговоришь. Сказываю тебе: сначала заработком помани. Дом-другой сложит — почувствует. Гордость заимеет.
— Пить бы только бросил, — начиная поддаваться, вздохнула Клавдия и снова горько и сердито зачастила: — Веришь, иной раз перебила бы я все эти бутылки! Торговать бы ими запретила! Или когда думаю: посадить бы его в комнате, запереть на месяц на ключ, и сиди! Чтоб отвык.
— Вот и неправда твоя, — уверенно перебила Ольга. — Ключом от этого не отучишь. Потом хуже сорвется. По-другому надо.
— К-а-к? — с болью спросила Клавдия. — Легко тебе говорить, когда твой-то в рот не берет.
— Берет, — невозмутимо возразила Ольга. — В субботу после бани я ему сама четушку на стол ставлю. Больше тебе скажу: примечу, что головой по сторонам вертеть стал, — затеваю на воскресенье пироги, говорю: зови дружков. Соберутся, пошумят, попразднуют — опять тихо. А как же? Ты сама подумай: у мужиков и свои разговоры есть. Нельзя их все время у подола держать — когда немного и отпустить нужно. С умом, конечно.
— Не пойму я что-то тебя, — призналась Клавдия. — Что ж это получается: выходит, к его поллитровкам мне еще свою четушку добавлять? Не жирно ли будет! Нет уж — не дождется!
— Ох, горюшко ты мое луковое! — ласково отозвалась Ольга. — Да разве я тебе про это толкую?.. И от пьянки, говорю, отучить можно. Только не ключом… Не ценишь ты себя, бабонька. Молодая, ладная, тебе ли жаловаться? Где лаской надо, где строгостью, где терпением. А все в одно бей. Женщина, если тебе сказать, как захочет, так и будет.
— Это все на словах. А попробовала бы ты с мое помучиться!
— Эх, девонька! — Шутливые добродушные нотки в неторопливом голосе Ольги исчезли. — Старше я тебя. Вроде бы негоже перед тобой нагишаться, а все равно скажу. Может, тебе на пользу пойдет. На крепость. — Она помедлила, певуче, с какой-то даже гордостью сказала: — Мой-то ведь совсем шальной был, как я за него вышла!
Разговор, и без того очень личный, обещал стать еще более интимным; мне бы, конечно, следовало объявиться, что я очнулся, не сплю, а вместо этого продолжал лежать, отвернувшись, не шевелясь, закрыв глаза и чувствуя, как горячие уши мои словно вырастают, становятся наподобие звукоуловителей…
— Ни отца, ни матери я не помню, — рассказывала меж тем Ольга. — Так, чуть-чуть разве… Отец перед самой войной помер, не знаю с чего. А мать под бомбежкой пропала, как мы из-под Смоленска эвакуировались. В деревне там жили. Привезли в детский дом — недалеко тут, в районе, болела долго… Я это к чему? В восьмой класс как перешла, мне уж восемнадцать доходило. Девка против других-то. Стыдно, да я еще к той поре выправилась. Ушла после восьмого в ФЗО — все, думаю, надо самой на ноги вставать… Кончила — сюда, в Пензу, направили. Очень мне это понравилось — каменщицей. Кладешь и с каждым кирпичом в небо все выше поднимаешься. Весь день на воздухе. Прежде-то у меня что-то с легкими было. Слабые, что ли, говорили. А тут все ровно рукой сняло. Стою на верхотуре, дышу — ну словно вон газировку пью, аж пощипывает! Налилась, что вон яблочко, озорная стала. Ребята, бывало, подкатятся, как двину — кубарем летят!.. А жила в общежитии, трое еще со мной в комнате. Славненькие такие пигалички, я у них вроде матери либо старшей сестры была. Как скажу — так и будет!.. — Отчетливо донесся легкий смешок, вызванный каким-то воспоминанием, и снова поплыл неторопливый напевный голос: — Дело у меня сразу пошло. Старательная, силушкой бог не обидел, да в бригаду еще хорошую попала. К Аверьянычу, к Воробьеву-то нашему. Вот, скажу тебе, мастер был! Все с шуточкой, с прибауточкой — покажет, подскажет, и выходит, что это ты сама до всего додумалась. Через год я у него правой рукой была, даром что моложе всех в бригаде… Ну вот. Обвыклась, обшилась, приоделась — все ровно хорошо и лучше не надо. А человеку-то всегда что-нибудь надо… Двадцать первый год пошел, по-нашему, по-деревенски, — почти что перестарка. Гнездо, думаю, вить пора, ребеночка завести. У сирот, видно, стремление к своему гнезду сильнее, чем у тех, кто прямо от папы с мамой на свою дорожку вышел… А с кем его вить-то — не одной же? Ребят, правда, в общежитии хватало, да все неподходящие. ФЗО либо ремесленное только кончили, нынче здесь, завтра в армию. В голове ветер, разве им еще про семью думать? Зеленые. Поцеловаться либо ненароком за пазухой пощупать — больше и на уме ничего нет. А мне это уже без надобности. Пока, бывало, по коридору до кухни добежишь, всю руку отобьешь… Что смеешься, не правда разве?
— Правда, потому и смеюсь, — тихонько отозвалась Клавдия. — Очень похоже.
— Это, наверно, у всех похоже, — усмехнулась и Ольга; опуская что-то лишнее, она помедлила, голос ее построжал. — С Петром со своим я на Западной Поляне встретилась. Там тогда первый квартал заложили, он кладовщиком на складе работал. За рукавичками пошла. Потом еще раз ли, другой на склад зачем-то ходила. В автобусе вместе с работы попадали… Что старше — это ничего, мне даже нравилось. А вот что молчит все время — никак, бывало, не привыкну. Столкнемся на стройке — кивнет и мимо. Только глазищами зыркнет. В автобусе едем — опять молчит. Словно ему цементом скулы схватило. Только когда водочкой от него потянет, тогда слово и обронит.
— С ним и сейчас не разговоришься, — вставила Клава.
— Что ты! — не согласилась Ольга. — Сейчас-то отошел, человек как человек. Тогда бы поглядела! Я ему, пока гуляли, всю автобиографию выложила. А он про себя — опять же молчок. Начала допытываться — пошучивает: «А зачем тебе надо? Вот он, я — весь перед тобой». Ну, говорю, хоть про родителей расскажи. Где они у тебя, кто? «Отец после войны скончался. Маманя в Подмосковье живет. Вот женюсь, — говорит, — сюда ее перевезу». Я сразу за другое: а до этого, мол, где работал? «Мало ли где, — говорит, — земля большая». И тоже на другое: «Мороженого хочешь?»